Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так почему это твоя мечта, если этот гений не ты?
— Мечта в том, чтобы быть там. Стоять возле него и видеть.
Аня кончила брить мужа, положила ему на голову большое полотенце и принялась тереть, пока он не начал стонать и смеяться под мягкой тканью. Когда она снова открыла его, он выглядел мальчиком с порозовевшей кожей.
— Помнишь, Михаэль, — спросил он, — что я рассказывал вам в школе о «кости Кювье», по которой можно воссоздать целого динозавра?
— Да.
— А ты помнишь, что я дал вам написать сочинение на тему «Моя кость Кювье»?
Конечно, я помнил. Габриэль написал тогда, что его кость Кювье — это маленькое полотенце с запахом Апупы, а я написал, что моя кость Кювье — это имя «Йофе». Я не мог написать о моей настоящей кости Кювье, потому что директор школы обычно вызывал учеников прочесть свои сочинения перед всем классом, а я не хотел, чтобы знали, что у меня есть открытая фонтанелла, и тем более не хотел, чтобы знали, что жена директора школы называет меня ее именем.
— Скажи мне теперь, Михаэль, — сказал директор школы, играя бритвой жены, — какая «кость Кювье» у меня?
— У вас? — Я смутился.
— Твоя печень, — сказала ему Аня. — Твоя разрушенная алкоголем печень.
— Чего вдруг печень? Моя «кость Кювье» — это ты.
— А какая «кость Кювье» у меня? — спросила Аня.
— Он, — сказал ее муж, указывая на меня. — Придет день, и мы оба умрем, сначала я, а потом ты, Аня. Я исчезну насовсем, но тебя смогут воссоздать из этого мальчика.
Через несколько дней после того, как их изгнали из поселка, ко мне подошел один из Шустеров, с которым Элиезер часто играл в шахматы, вручил мне его бритву и сказал:
— Он просил меня передать тебе это в подарок. И из прорези бритвы выпала маленькая записка:
«Фонтанелла, ты большой молоток, прими это, от ее мужа, с симпатией».
* * *
Как-то вечером в нашем дворе появился Джордж Стефенсон, пошептался с Ароном и тут же уехал. Жених пошептался с Амумой, и та подошла к кровати мужа, разбудила его и велела ему взять ее на спину.
— Куда? — Горло и сердце его затрепетали, одно сжимаясь от любви, другое расширяясь от надежды.
— Батия в Вальдхайме, — сказала она, — я хочу увидеть ее в последний раз.
— Батия умерла.
— Она не умерла, Давид, — сказала Амума. — Она жива, и этой ночью англичане вывезут их в хайфский порт. Если ты не отвезешь меня туда, я пойду сама.
Апупа встал, оделся, вышел на веранду, надел башмаки и затянул шнурки, спустился по четырем ступенькам, стал к ней спиной и сказал, как тогда:
— На меня, на меня.
Она взобралась, как тогда, ему на спину, и обняла, как тогда, его шею, но, несмотря на все «как тогда», показалась ему тяжелее, чем он помнил, и груди ее тоже были тяжелы и мертвы на его коже. Сердце его наполнилось печалью. Оба они были еще слишком молоды, чтобы обвинять в этом старость. Апупа ждал взмаха ее руки, чтобы указала ему дорогу, но рука не поднялась. Он спустился через поля, чтобы их не увидели в деревне, пересек шоссе недалеко от поста английской полиции, обогнул невысокий скалистый отрог вблизи того места, где тогда стояла палатка Наифы и ее мужа, и перешел ущелье, на склоне которого годы назад встретил обоз телег, груженных камнями.
— Надо было мне тогда поубивать их всех, — проворчал он, ожидая, что Амума вдруг скажет: «Ты помнишь, Юдит…» — или: «Ты помнишь, Давид…» — а может быть, даже потреплет его по волосам. Но Амума молчала. Она не уснула, он чувствовал это, потому что голова ее не опустилась ему на плечо и ее дыхание не было сонным. Она просто молчала, настороженная, тяжелая, чужая.
Он свернул с мощеной дороги, поднимавшейся к Вальдхайму с юга, потому что там дорогу преграждали шлагбаум и часовой, и прошел широким полукругом через дубовую рощу, что на холмах к западу от поселка. Его уверенные шаги возбудили у Амумы подозрение, что он не первый раз пробирается в Вальдхайм ночью. А он тем временем свернул с тропы и поднялся по склону, покрытому анемонами, такими красными, что они были видны и в темноте, и спустился по маленькому темному оврагу, такому темному, что лишь укол в плечо, который почувствовала Амума, сказал ей, что они идут среди кактусов.
Батия ждала их за проволочной оградой, в том месте, где договорились Жених с немецким кузнецом. Амума спустилась со спины Апупы и стала перед дочерью. Обняться они не могли, но протянули руки сквозь мотки проволоки и сплели пальцы.
Амума сказала:
— Останься, Батинька, оставь его и останься. Англичане позволят тебе остаться.
— Я его жена, — сказала Батия, — «в радости и в горе».
— Отец разорвет проволоку, ты перелезешь, мы пойдем домой.
Батия глянула на спину отца, не повернувшегося к ней.
— Я не брошу его, — сказала она.
Траурная борода Апупы белела в темноте. Его плечи двигались. Может быть, тряслись? Женщины замолчали на мгновенье, ожидая, не обернется ли.
— Ты не одна из них, — сказала Амума.
— Я одна из него, — сказала Батия.
Спустя многие годы я слышал, как моя мать говорила моему отцу эти слова: «Ты бы мог быть одним из нас, Мордехай» — и его мгновенный укус: «Мне достаточно быть одним из тебя». Я подумал тогда: какими красивыми и любящими были эти слова, когда их сказала Юбер-аллес, и какими ядовитыми они выходят сейчас изо рта у отца.
— Они отравят тебе всю жизнь, — сказала Амума. — Они отыграются на тебе за изгнание.
— Иоганн не позволит.
Амума, хороню знакомая с упрямством как мужа, так и дочери, протянула ей маленький сверток, который принесла с собой, — свидетельство того, что она заранее предвидела результаты разговора.
— Пусть будет у тебя там, — сказала она.
— Что это? — спросила Батия.
— Твой балахон, — сказала Амума, со слезами в горле. — Чтобы у тебя было что-нибудь красивое надеть в изгнании. Попрощайся с отцом.
— Он на меня не смотрит, — сказала Батия. — Для него я умерла.
— Попрощайся с ней, — Амума обошла мужа и встала перед ним, — она уезжает из-за тебя.
Апупа, весь окаменевший, даже не шевельнулся. Быть может, он боялся, что малейшее его движение повлечет за собой крик или какой-нибудь страшный поступок, которого он и сам не может представить себе заранее. Амума вернулась к ограде и снова просунула руку сквозь витки проволоки. Батия схватила руку матери обеими руками. Схватила, прижала и отпустила.
— Прощай, мама, — отступила она назад и исчезла во тьме.
Апупа нагнулся, скорее рухнув, чем наклонившись, а Амума, вместо того, чтобы подняться ему на спину, начала бить его сжатыми кулаками. Но он по-прежнему не двигался, и она сдалась, и снова взобралась на него, и всю дорогу глухо плакала, и не произнесла ни слова.