Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Два часа спустя, незадолго до восхода солнца, прибыла транспортная колонна британской армии в сопровождении двух танкеток «брен-карьер» и подразделения «анемонов»[80], немцы Вальдхайма и Бейт-Лехема, в своей лучшей одежде и с чемоданами, по одному на человека, послушно поднялись на грузовики, и колонии изгнанников двинулась в хайфский порт.
Во «Дворе Йофе», на расстоянии нескольких километров оттуда, Жених получил сообщение, которого напряженно ждал. Рахель, Хана и Пнина тоже уже ждали, готовые и одетые. Не теряя ни минуты, они втиснулись в «пауэр-вагон», и Жених сказал, что сократит путь, пройдя по старой тамплиерской тропе.
— Что с мамой? — встревожились сестры. — Почему ты не берешь ее с собой?
— Она уже попрощалась.
Пошел дождь, освещенный серо-желтыми оттенками восхода. Громоздкую машину то и дело заносило на обочины, поросшие белыми и синими анемонами и лиловыми багряниками. Жених тяжело дышал и потел за рулем, его сердце и руки не могли найти покоя — то ли ехать быстро, чтобы не застрять, то ли не слишком быстро, чтобы не потерять управление. Но, добравшись наконец до главной дороги, они увидели, что действительно догнали колонну. «Пауэр-вагон» тяжело выбрался на шоссе, расшвыривая за собой комки налипшей на шины грязи, и стал сближаться с последними грузовиками. Английские конвоиры просигналили ему, требуя сохранять дистанцию, но Хана, Рахель и Пнина уже выпрыгнули из машины и побежали за колонной, громко окликая: «Батия!.. Батия!.. Батинька!..»
Золотисто-каштановая голова с отросшими волосами выглянула из-под брезентового полотнища, и в страшных криках сестер послышались слезы:
— Батия, останься… не уезжай!..
— Убирайтесь отсюда, немедленно! — кричали конвоиры.
— Не уезжай, Батия… не уезжай!..
— Сейчас же убирайтесь домой, сумасшедшие!
— Не уезжай с ними!.. Прыгай!.. Не уезжай!..
Батия тоже кричала и плакала, но с грузовика так и не спрыгнула. У Пнины и Рахели уже не хватило сил бежать, и они упали в грязь. Хана пробежала еще несколько десятков метров, но и она отстала, потому что один из англичан выпустил в воздух очередь и крикнул ей, чтобы не смела приближаться. Мы не раз потом слышали эту историю и от нее. Сожаление, прощание, расставание с сестрой — всё это замутило ей память. Что осталось, так это слово «изгнание», да еще ее победа над Пниной и Рахелью, которые «из-за их неправильного питания» утомились после короткого бега, тогда как она, благодаря вегетарианству, могла бы даже обогнать эти грузовики, еще до Хайфы, если бы английские солдаты ей не помешали.
— Хорошо, что доктор Джексон не явился попрощаться с твоей сестрой, — сказал отец. — Он бы, безусловно, вплавь обогнал английские корабли, еще до того, как они прибыли в Австралию.
Юбер-аллес перегнулась через борт грузовика. Ее удаляющийся взгляд исчезал вместе с затихающим криком:
— Не сердитесь на меня… Не забывайте… До свиданья…
Золотисто-каштановая голова скрылась за брезентом. Колонна всё удалялась и вскоре совсем растаяла за поворотом и в тумане. Жених подогнал «пауэр-вагон» к трем лежавшим на земле сестрам.
— Нужно возвращаться, — сказал он. — Дождь усиливается, будет очень плохо, если мы застрянем.
А в то же самое время — дождь все усиливался, и колонна все удалялась, и Апупа неистовствовал на сеновале, расшвыривая вокруг сено, разрывая веревки и круша доски, и Амума уже поняла, что чувствует человек, который умер, — в те же ранние утренние часы все крестьяне Долины вышли грабить дома изгнанных немцев. Они прогнали сторожей, взломали дома и коровники, расхватали телеги и плуги, повели за собой лошадей и коров, повезли упряжь и мебель, рабочие инструменты и посуду.
Когда Апупа наконец успокоился, он услышал необычные звуки, доносившиеся из-за стен Двора. Открыв ворота, он увидел, что это Шустеры возвращаются к себе домой, ведя телегу, нагруженную всевозможной добычей, с привязанными сзади четырьмя дородными немецкими коровами.
Шимшон Шустер крикнул:
— Видис, Йофе, сто мы забрали у твоих насистских родственников: пианину, сифоньер, свейную масину, коров и посуду.
Апупа затрясся. Звуки этого пианино, что стояло сейчас на Шустеровой телеге, не раз доносились до него в те ночи, когда он стоял во тьме возле дома Рейнгардтов, надеясь услышать голос дочери или хотя бы увидеть ее тень. Ни секунды не медля, он отвязал свою лошадь и как был, без узды и седла, направляя ее одними коленями да похлопыванием по затылку, поскакал обратно в Вальдхайм.
На улицах поселка грабители были заняты хлопотливой загрузкой телег, взаимными ссорами и спором с упрямыми немецкими коровами, которые не хотели понимать указаний на иврите и пренебрегали приказами на идише и на арабском. Апупу позвали, крикнули, что хватит на всех, но он даже не оглянулся и проскакал напрямую к усадьбе Рейнгардтов. Все его тело дрожало. У него вдруг возникла странная мысль, что его дочь не ушла в изгнание со своим Гитлерюгендом, а в последний момент все-таки передумала, сбежала, и спряталась, и теперь вот-вот выйдет к нему из какого-нибудь подвала, и он уже видел в мыслях, как он обнимает и прощает и как его дочь, обнятая и прощенная, возвращается к своей семье и к своему народу, и сердце его наполнялось тем волнением, которое у людей с куриными мозгами леденит позвоночник.
Двое парней и женщина копались там на складе. Один из них загородил ему дорогу:
— Это наше! Поищи себе в другом месте!
Апупа отбросил его в сторону и ударил кулаком его товарища. Все трое тут же исчезли, и больше он ни на кого не обращал внимания, только бродил по безмолвным комнатам, протискивался в кладовки, спускался в подвалы, взбирался на чердаки, осмотрел все места, где дочь может прятаться от отца, и звал ее, стиснув зубы, чтобы другие не знали, что он готов простить.
Но Юбер-аллес, которая упрямо отказывалась участвовать в галлюцинациях своего отца, никак не появлялась, и Апупа, наливаясь яростью, стал бить тарелки, из которых она только вчера ела, и рвать одеяла, только вчера ее укрывавшие. Он ломал двери, которые она только вчера открывала, крушил зеркала, только вчера ее отражавшие и так страшно опустевшие теперь.
Он начал копаться в одежных шкафах и вдруг — за миг до сознания — понял всё своим остановившимся сердцем. В одном из шкафов открылась его глазам та «одна рубашка на теле», что была на ней в тот день, когда она бежала из дому. Не воспоминание, не предвидение, не надежда, не что-нибудь из всего того, чем Йофы привыкли облегчать себе примирение с реальностью, а вот эта «одна рубашка на теле», висящая вместе с еще несколькими платьями, которые — так сказали ему их длина, и запах, и талия, и фасон — тоже принадлежали ей все до единого.