Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Очень милая девочка, – думал Тамарин, не очень задетый ее последними словами, – прелестная девочка. Испорченная, конечно, их уродливой жизнью, но по натуре прелестная». Приятное впечатление от вечера, карданаха и поцелуя действовало на командарма. Он даже шел еще бодрее обычного, с такой выправкой, что слепому было бы ясно: старый офицер. «А еще есть люди, ругающие жизнь! Разве не чудесен был весь этот вечер?» Несмотря на свою бережливость и потерю привычки к таким расходам, он почти не жалел об истраченных ста сорока франках. «Куда же беречь? Все-таки ведь и жалованья не проживаю, и место, кажется, обеспечено…»
Не совсем приятны были только последние сказанные Надей слова. «Дразнит тем, будто и я испугался этого… как его?.. – Он пожал плечами. – Было бы более чем глупо рисковать всем ради удовольствия встречи с полоумным субъектом, имевшим несчастье попасть в опалу к другим полоумным. Притом мужество – самое относительное понятие». Тамарин знал, что он человек храбрый, – на войне часто бывал под огнем, подавая солдатам пример спокойного мужества. Но он знал также, что скандалов терпеть не может и сделает все возможное ради избежания скандала, а равно и для сохранения должности, на которой можно приносить пользу России и русской армии. «Совершенно не вижу, чего тут стыдиться. Ну, да она так сказала».
В самом лучшем настроении духа он вышел на ярко освещенную огневыми рекламами площадь, где имя знаменитого скульптора было почтено множеством сомнительных учреждений. «Экая странная площадь, – подумал Тамарин, почти никогда здесь не бывавший, – все дома разные по величине, по цвету, по стилю, будто каждая эпоха хотела тут расписаться. И скверно расписались…» На бульваре света сразу убавлялось вдвое, а вверх уходили почти темные, таинственные, пустынные и мрачные улицы или тупики, и бродили по ним одинокие фигуры, ничего хорошего с виду не обещавшие. Вдоль тротуаров бульвара стояли многочисленные автомобили, все без шоферов, и Тамарин себя спрашивал, куда же девались шоферы, – точно в сказке о Басарге-купце стоят у берега триста тридцать три судна, и ни на одном нет ни живой души. Он шел по бульвару, всему тут благодушно удивляясь: оживлению, людям, вывескам, дико освещенным барам с двусмысленными названиями, кабаку с входом в виде оскаленной челюсти, кабаку, завешенному черным гробовым сукном, и еще более открытым ночью магазинам: «Ну, съестные припасы я еще понимаю, – думал он, глядя на колбасы и полусырое мясо с отвращением не в меру сытого человека, – ну, аптека, это хорошо, эти Blenyl и Santal Bleu[144]тут даже вполне уместны – кому как утешение, кому как memento mori.
Но какой же человек в своем уме пойдет ночью покупать книги, или отдавать в починку самопишущее перо, или заказывать билет на пароход дальнего плавания?.. Мимо него проходили с ухарским видом странно, не по сезону одетые молодые люди, иные просто в пиджачке; они шли, заложив руки в карманы и закутав шею, и у всех во рту папироска, и не иначе как набок, под острым углом. По виду, конечно, ничего о них не скажешь: может, честнейшие юноши, а может, они только что зарезали старушку и идут отдыхать вот сюда, где учат, как по всем правилам резать старушек, в кинематограф «permanent»[145]. Как не порадоваться, что такое сокровище – «permanent!..». На кинематографической афише был изображен злодей-мулат, и точно такой же злодей-мулат шел тут по улице под руку с женщиной, на лице которой были написаны покорность и счастье: с этим красавцем в огонь и воду! «C’est fantastique, je te dis, chéri, que c’est fantastique!..»[146]– говорила женщина. Мирно шли супруги, видимо, жители квартала, в руку отца впился ребенок-сын, и на них с благодушным видом смотрел старичок в белом колпаке, быть может, полвека торговавший каштанами на этом самом месте и знавший всех убийц, переходивших с этой улицы в тюрьму и на эшафот. «Да, c’est fantastique, как тут все совмещается. В сущности, тут только видимость разврата, как везде во Франции, целый день идет трудовая, честная, будничная, почти провинциальная жизнь. Верно, нигде в мире нет такого контраста между дневной и ночной жизнью, как здесь…»
Мысли его опять перешли к Наде. Ему было очень приятно то, что она просила его называть ее Надей и что она не любовница Кангарова. «Почти голову на отсечение дам, что это мерзкая клевета! – подумал он, и сам устыдился своего мысленного «почти». – Два раза, однако, поцеловался». Ему пришло в голову, что, может быть, и его жизнь еще не совсем кончена. «Ну, ерунда, ерунда…» Приятная улыбка не покидала его и в подземной дороге. Для довершения впечатления богатой беззаботной жизни он купил билет первого класса.
Хозяин гостиницы еще не спал – Тамарин вообще не мог понять, когда спит этот человек. Они дружески поздоровались – командарм в гостинице считался самым лучшим, солидным и спокойным жильцом; по счетам он платил в тот же день, когда счет предъявлялся. «On vous a fait parvenir un paquet»[147], – сказал хозяин, подчеркивая интонацией, что пакет исходил от какого-то важного «on». Объяснил, что привезли через десять минут после ухода Тамарина и оставили под расписку. Хозяин достал большой конверт, положенный им не в ñasier[148], а в ящик конторки. «Что такое?» – тревожно спросил себя Тамарин. Он поблагодарил хозяина и еще в подъемной машине стал распечатывать конверт. Под первым конвертом оказался второй. «Так и есть, ответ из Москвы!» – подумал Тамарин, машинально пряча и первый разорванный конверт в карман. Руки у него немного дрожали. Он хотел было загадать, продлена ли в Москве командировка, – «дай-то, господи!» – но не загадал. Машина остановилась. Тамарин отворил дверь своего номера – руки дрожали все сильнее, – зажег свет, распечатал, не садясь, не снимая пальто, второй конверт – и помертвел. Это был приказ о немедленном отъезде в Испанию.
Заседание суда начиналось в час дня – самое неудобное время: как быть с завтраком, если надо ехать в Версаль? Вермандуа решил позавтракать в одном версальском ресторане, где хозяин, человек с совестью, отлично жарил бараньи котлеты и считал по ценам, доступным для бедного, очень бедного, хотя знаменитого писателя. Аванс под все не выходивший греческий роман уже давно был целиком истрачен, а куда ушли деньги, совершенно непонятно. Завтрак в одиночестве, хороший, с полубутылкой бордоского вина (больше нельзя), был в последнее время одним из немногих оставшихся в жизни удовольствий.
Легкая боль в боку отравила то праздничное, давно забытое, что было в отъезде с утра за город и что на этот раз совершенно не соответствовало причине поездки. Накануне позвонила по телефону графиня де Белланкомбр и предложила ехать вместе в ее автомобиле. «Катастрофа!» – подумал он с ужасом в спешных поисках предлога для отказа. «Я был бы счастлив!.. Но позвольте, вы-то зачем едете на это дело?» – «Ах, мне очень интересно. Согласитесь, что дело удивительное и в социальном, и в психологическом отношении. Ведь это же Раскольников! А главное, мне хочется услышать вас!» – «Дорогой друг, вы говорите так, точно я буду петь партию Зигфрида! Я не тенор, я свидетель». – «Но вы не совсем обыкновенный свидетель. Так едем?» – «Я в отчаянии… Вы когда выезжаете?» – «Ровно в одиннадцать». – «Это ужасно! У меня в двенадцать назначено деловое свидание». – «Как жаль! – сказала графиня. – Мы везем Серизье, он достал нам билеты в суд. Право, он очень милый человек, у меня напрасно было против него предубеждение». – «Милейший человек. Если б только он не называл себя социалистом». – «Оставьте, пожалуйста. Так никак не можете? Неужели нельзя отложить это свидание? Мы вместе позавтракаем в Трианоне, а?» – «Я в совершенном отчаянии, но это невозможно: проклятая деловая встреча со скучнейшим человеком назначена ровно на двенадцать». – «Ну, так мы будем вместе обедать или ужинать в зависимости от того, когда кончится этот ужасный процесс… А может быть, вы не очень любите Серизье?» – «Я его обожаю!» («Попал-таки вождь пролетариата в графский дом», – сказал себе Вермандуа и подумал, что о нем самом, вероятно, говорят приблизительно то же.) – «Значит, до завтра. Вы не можете себе представить, как меня волнует это дело и этот несчастный юноша. Я не сплю вторую ночь». – «Мне известна нежность вашей ангельской души». – «Ах, не шутите, все это ужасно! Что за молодежь теперь пошла! Так до завтра». – «До завтра, до свидания, дорогая», – сказал он с облегчением.