Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чтобы проверить сказанное, я отправился к улочке, вдоль которой вытянулась конституционная стена со скрижалями на 28 языках. Выбрав русский, я внимательно изучил все 38 параграфов и три заповеди: «Не побеждай, не защищайся, не сдавайся». С остальным спорить тоже не приходилось. «Каждый имеет право на любую национальность», — гласила одна статья, «Каждый отвечает за свою свободу» — другая, и «Каждый имеет право умереть, но не обязан», — подытоживала третья. Мне больше всего понравился 13-й пункт: «Кошка не обязана любить своего хозяина, но в трудные минуты должна прийти ему на помощь».
Уезжая домой, я решил, что меня полностью устраивает конституция, которая не требует от своих котов и подданных ничего, кроме здравого смысла и его отсутствия.
Всякое путешествие — шок, в родные края — электрический. Не удивительно, что визит в Ригу высекает из меня искру, но, как в испорченной зажигалке, она освещает лишь фрагмент пейзажа, оставляя в темноте картину целиком. Чтобы проникнуть в нее, надо сюда не приезжать, а здесь жить. Что я и делал, пока не отправился в Америку.
За годы разлуки Рига изменилась не как все мы: чем старше, тем краше. И я ее с трудом узнаю́ — как себя на школьных фотографиях. Сегодня это — шедевр городской эклектики. Восемь столетий спрессовались в одно условное и прекрасное прошлое. Если желудь — энтелехия дуба, то конечный продукт рижской реставрации — город Belle Époque, остановившей историю в нужный и счастливый момент.
Заново включившись в Европу, Рига перегнала ее: теперь она старая, но с иголочки. Всё, включая деревянные дома, которые того стоят, возвращается к своему идеальному облику. Власти пристально следят за ремонтом и не позволяют никакого произвола. Любая деталь — вплоть до изящных дверных ручек — обязана соответствовать оригиналу.
От этого происходит эстетическое недоразумение: город — сплошной анахронизм. Тут всё древнее стало свежим и одновременным: замок крестоносцев, католические монастыри, протестантские церкви, ганзейские амбары, Шведские ворота и беззастенчиво разукрашенные дома ар-нуво, который здесь называют югендстилем. Дальше Рига не пошла, и единственная сталинская высотка гниет на обочине.
Удачно застывшая история переносит нас в самую удавшуюся Риге эпоху — предвоенную. Когда-то Рига была третьим по значению городом Российской империи. Говорят (я не проверял), что здесь построили первые танки, автомобили, телефоны, приемники и всё остальное, без чего нынешняя Рига легко обходится, ибо она, как говорят (я не проверял), ничего не производит и живет красотой, туризмом и банками.
В начале прошлого века, которому подражает век нынешний, богатство рижан выплескивалось на улицы так очевидно, что каждый дом отказывался походить на соседний. Изделие целой сотни талантливых зодчих, Рига — архитектурная фантазия на европейские темы. Бесконечное разнообразие сюжетов и деталей складывается в одно эпическое полотно, которое ни одному городу не уступает и многие превосходит.
Самое удивительное, что я здесь жил и ничего об этом не знал. Возможно, потому, что не любил свое детство. Слишком рано научившись читать, я заменял друзей и врагов персонажами, но все равно страдал от одиночества. Школа была тюрьмой, двор — с лужами, небо — серым, город — тоже. Чтобы вернуться в Ригу и увидеть в ней праздник, понадобилась смена оптики и режима.
Дело в том, что в моей Риге сбылась вековая мечта очень многих соотечественников: не просто выглянуть из окна в Европу, но и оказаться там, не покидая родины, даже если она теперь называется иначе и ведет себя странно. Я, например, в рижском кафе долго стоял у мужской уборной, не решаясь войти, поскольку слышал за дверью заливистый женский голос. Когда нужда осилила стеснительность, оказалось, что в туалете идет записанный на пленку урок иностранного языка, почему-то — итальянского.
— Una bella città, — согласился я с невидимой учительницей и спустил воду.
Первое свойство демократического государства — всеобщее недовольство. Конечно, для этого не нужен действующий парламент, власть не любят при любых режимах. В тоталитарных странах ее ругают шепотом, в авторитарных — на демонстрациях, в нормальных — постоянно, ибо она своя, на виду и меняется. Все, кого я встретил, с кем выпил и поговорил, внятно объяснили мне, почему в Латвии плохо, но будет хуже. Иногда в таком положении дел были виноваты русские, часто латыши и всегда, к моему удивлению, американцы.
— Ваши, — сказал мне латвийский финансист, перепутав меня с Вашингтоном, — не понимают, что в странах Третьего мира коррупция — орудие модернизации.
— Ваши, — возразил ему другой финансист, перепутав меня с Пентагоном, — не понимают, почему американские солдаты должны защищать от Путина страну, которая отмывает русские деньги.
— Ваши, — резюмировал третий финансист, который принял меня еще и за Уолл-стрит, — высасывают наши бюджетные деньги и надувают Латвию, как могут и хотят, продавая ей устаревшее вооружение, которое им не нужно, а нам не пригодится.
С русскими было не проще. Однокурсник, учитель русского языка в латышской школе (карьера, от которой я сбежал в Новый Свет), пророчил лингвистическую катастрофу.
— Нынешнее поколение российских детей вырастет в латышских школах инвалидами русского языка, они даже с родителями будут говорить с акцентом, ты же понимаешь, что это значит?!
— Еще бы. Нынешнее поколение российских детей в американских школах обречено на ту же судьбу.
— Наши внуки в Латвии уже не прочтут Пушкина.
— Боюсь, что его и в России скоро будут читать со словарем и менять на «Гарри Поттера».
Не сумев ни с кем договориться, я опускал политику, нажимал на эстетику и хвалил фасады.
— Всё на них и уходит, — горевали собеседники, — одна показуха.
— Зато какая! — не сдавался я, но и тут не нашел сочувствия.
— Новая Рига портит прежнюю и любимую, — сказал самый знаменитый сейчас рижанин, режиссер Алвис Херманис, с которым мне удалось познакомиться, — тотальный ремонт содрал патину естественного увядания, история лишилась морщин, всё стало нарядным и искусственным, словно надутое ботоксом. Представьте себе, если бы такую операцию провели в Венеции.
Я представил и прикусил язык, пока Алвис рассказывал историю.
— В советское время мою знакомую выпустили в Венецию, в составе делегации, конечно. Впервые увидав город, о котором все мы мечтали, она расплакалась. Приставленная к делегации дама-парторг сказала, что хорошо ее понимает: до чего город довели — вся штукатурка облезла.
Я понимающе закивал, но про себя не согласился: Рига никак не похожа на Диснейленд. Как бы ее ни омолаживали и ни приукрашивали, Рига погружена в особую ауру, которая источает аромат подлинной старины.
— Иногда буквально, особенно на Маскачке, — добавил мой школьный товарищ, упомянув район, в мое время известный хулиганами, а сейчас руинами, до которых еще не добралась джентрификация.