Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прекрасные города создают архитекторы, великие — писатели, и вторые, пожалуй, важнее первых, ибо описанное долговечнее построенного, и легенда, как это произошло в Риге с роскошным ганзейским Домом Черноголовых, позволяет вырастить разрушенное заново.
В рождении городского мифа участвует толпа творцов — короли и солдаты, монахи и еретики, художники и ремесленники, повара и лицедеи, но лучше всего получается у пишущих: Париж мушкетеров и Пруста, Прага Кафки и Швейка, Лондон Диккенса и Холмса, Петербург Гоголя и Достоевского, Нью-Йорк О. Генри, Буэнос-Айрес Борхеса, Дублин Джойса, даже Дрогобыч Бруно Шульца.
Бывали и такие чудеса, что одному автору удавалось создать мифы сразу двух городов. Мы знаем булгаковский Киев, который в «Белой гвардии» зовется, как Рим у Тита Ливия, просто Город, и булгаковскую Москву, по которой водят туристов.
Обычно мифы растут медленно, словно дубы, но я видел, как они возникают прямо на глазах. Такое произошло с Вильнюсом, за который взялся его знаменитый уроженец Томас Венцлова. С восторгом читая его книгу, которую он коварно выдал за путеводитель, я вникал в тактику мифотворчества. Живя по соседству с Литвой, я часто ездил в нее за Чюрлёнисом, Мильтинисом, джазом и угрем. Но только от Венцловы я узнал, что Вильнюс вместе с Афинами и Римом входит в триумвират языческих столиц, что он может считаться самым северным итальянским городом, что Вильнюс — «щит Европы», веками защищавший ее от Азии. Разоблачив, но сперва рассказав, фальшивые легенды Вильнюса, Венцлова переоформил накопленный поколениями городской миф в роман с извилистым сюжетом, героическим конфликтом и целой ратью увлекательных персонажей.
Добравшись до этого вывода, я открыл один секрет: о городе надо писать так, как будто его нет и никогда не было. И тогда он расцветает в той параллельной действительности, где слова равны камням. Когда такую книгу напишут о Риге, она наконец станет тем, чем заслуживает стать: бесценным украшением Европы.
Et in Arcadia ego
Когда мне было хуже всего, я выпустил книгу с вызывающим для судьбы названием «Сладкая жизнь».
— Купающийся в счастье эмигрант… — начинался брезгливый отзыв московского критика.
Я не стал читать дальше, зная, что счастливых на родине не любят. Римская фортуна предпочитала наглых, русская — убогих. Боясь сглаза, мы готовы портить себе жизнь, чтобы не доставить это удовольствие другим. Теперь это называют «бомбить Воронеж», раньше — «порвать рубаху, чтобы в драке не порвали» (Валерий Попов).
Да и как иначе. Случай — слепое животное, которое сторожит тебя за каждым поворотом, даже если идешь по прямой. От ужаса перед ним мы готовы заранее сдаться горю. Сам я, не зная, как уцелеть, ограду от несчастий соорудил, выстроив ее из мелких удовольствий.
— Учись находить радости, — вычитал я у одного китайского мудреца, — счастья все равно не добьешься.
Сделав эту сентенцию девизом, я развожу радости, как другие аквариумных рыбок. Читаю только то, что нравится, встречаюсь с теми, кто приятен, смотрю, куда хочу, и ем, что вкусно. Перестав себя воспитывать, я вступил в перемирие с жизнью, сделав ее сносной. Но счастье — это нечто другое. Внезапное и нелепое, оно измеряется мгновениями, никогда не забывается и ничего не дает. Случаясь с каждым, оно приходит неизвестно откуда и не забирает нас с собой. Я знаю, я там был.
С добрым утром. Спальня родителей на ночь отделялась от гостиной изысканными французскими дверями с бесценными матовыми, как в бане, стеклами. Их вышибал ногой отец, когда в доме разыгрывался скандал. Так он определял высшую точку ярости. После этого ссора переходила в ледяную стадия молчания. Этого отец вынести не мог. Он становился на путь согласия и примирения, который венчала реставрация. Разбитые стёкла вставляли всей семьей. Для этого надо было обмерить рамы, достать по знакомству само стекло и разре́зать его настоящим алмазом в специальной мастерской, которая жировала на несчастных школьниках, периодически разбивавших о́кна мячом. После этого стёкла надо было вставить на место и закрепить рыжей оконной замазкой.
В перестройку американские филантропы отправили в детские дома России самый калорийный продукт: арахисовое масло. В России обиделись, решив, что им послали оконную замазку, но если в России не знали, что такое арахис, то в Америке никто не видел замазки.
Рижское утро было нерешительным и необязательным. Оно начиналось не с восхода, а с того, что открывались французские двери и включалось радио.
— С добрым утром, — говорило и шутило оно, и это значило, что наступило воскресенье, которого я горячо ждал всю неделю, хотя еще не ходил в школу.
Я нырял в постель к родителям, зная, что до завтрака далеко, да и есть не хотелось. Меня мучил иной — интеллектуальный — голод, и воскресное утро существовало для того, чтобы его удовлетворять.
Никуда не торопясь ввиду бесконечного выходного, отец доставал карандаш с резинкой (для исправления фальстарта) и журнал с кроссвордом. Это мог быть простодушный «Огонек», который выписывался для бабушки. Она страстно любила развороты с классической живописью, предпочитая всем школам те, где были букеты. Лучшие она выдирала, чтобы вышить такие же цветными нитками мулине. Нам доставались незатейливые кроссворды, где так часто повторялся вопрос «Спутник Марса», что напрашивался ответ «Энгельс». Об этом, впрочем, я прочел намного позже у И. Грековой.
— От игрека, — пояснил отец, который занимался моим образованием шутя и играя.
Но тогда, в постели, я еще умел читать только советскую фантастику, в основном — про Незнайку, а об остальном только слышал от мамы, которая делилась со мной всем прочитанным.
Так или иначе, «Огонек» не представлял труда, из-за чего праздник слишком быстро кончался. Но раз в месяц приходил любимый орган ИТР «Наука и жизнь», где печатался «Кроссворд для эрудитов». Он бросал вызов отцу, матери, мне и Миньке, который устраивался в ногах, чтобы полюбоваться схваткой.
— Настоящая фамилия О. Генри.
— Портер, — хором кричали все, кроме Миньки.
Но это была только разминка. Дальше включался интеллектуальный мотор, который требовал решать уравнения и шахматные задачи, узнавать по цитатам умные книги, вспоминать названия старых фильмов, поэтических размеров, редких элементов и риторических тропов.
— Катахреза, — с наслаждением вписывал в клеточки отец; я вспомнил это слово, наткнувшись на него у Стругацких.
В этом турнире я был всего лишь зрителем, но меня безмерно увлекало происходящее. Весь мир готовился к тому, чтобы разлечься по клеточкам. На каждый вопрос был ответ. Я его еще не знал, Минька — тем более, мама — редко, даже отец, отточивший ум на Би-би-си, мог попасть впросак. Но где-то был кто-то, знавший всё, как в кроссворде: вдоль и поперек. Непознанное, чудилось мне, — тесный чердак знания, и я твердо верил, что, когда подрасту хотя бы до четвертого класса, все мучившие меня вопросы станут ответами: и есть ли жизнь на Марсе, и когда наступит коммунизм, и как укрыть бабушку от смерти.