Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она вышла из здания телеграфа в полном ошеломлении и остановилась под большим глобусом, который медленно крутился над входом. Но, впрочем, уже через пять минут поняла, что сильно-то изумляться не надо. Амалия оставалась верна себе – за всю свою жизнь она не совершила ни одного стандартного поступка. И если она могла выйти замуж за наркоторговца, уехать с ним в Уругвай, потребовать, чтобы он выкрал ее дочь, застрелив при этом ее же бывшего любовника, и привез бы выкраденную таким образом дочь в Южную Америку, не спрашивая, хочет та ехать или нет, – то что удивительного в ее требовании, чтобы дочь явилась к ней в Падую? Тем более даже и не к ней, а... Все-таки Маруся не могла назвать отцом этого потомка дожей, как его, Паоло Маливерни? Конечно, она понимала, что Амалия родила ее не от святого духа, и в ее детском сознании даже отпечаталось, что этот несвятой дух был итальянцем, но за все ее девятнадцать лет он был последним человеком, о котором она думала. То есть вообще она о нем не думала.
Она медленно шла по Тверской, то и дело сталкиваясь с прохожими, как будто брела не по ярко освещенной московской улице, а по темному лесу.
С каждым днем и особенно почему-то с каждым вечером весна становилась все заметнее. Она веяла в воздухе, ее дыхание было осязаемо и звучало как мелодия.
«В лунном сиянье ранней весною вспомнились встречи наши с тобою...»
Показалось, что эти слова, эти звуки прозвенели совсем рядом – просто сгустились в воздухе невидимые колокольчики. Маруся вздрогнула.
«И поеду! – сердито подумала она. – Завтра же полечу, первым самолетом! В Италии его точно нет, и... Там мне и надо быть, где его нет!»
Это была правда. Ей надо было быть там, где не мог быть Матвей. Так сложилась жизнь, с этим ничего нельзя поделать. В жизни вообще очень мало счастья, и ожидать его для себя не надо, в этом мама, получается, была права. И то, что ты не можешь с этим жить, что с этим отказывается жить твое сердце, ровно ничего не значит. О сердце мама, кстати, Марусе говорила тоже, и не раз.
– Только наивные идиотки, – говорила Амалия, – вмешивают сердце в ту область, которая отведена разуму. Да и что это такое вообще, сердце? Мышца, больше ничего. А мышцы должны слушаться человека, никак не наоборот.
– А страсти? – спрашивала Маруся; ей было тогда шесть лет. – Ты же говорила, надо жить страстями.
– Только у кошек страсти существуют отдельно от разума, – усмехалась мама. – Да и то не в сердце, а под хвостом. А у человека... – Ее глаза темнели, как тяжелые дождевые тучи. – У человека вся эта гремучая смесь из страстей, мыслей, вожделений, ошибок, – вся подчиняется его свободному сознанию, а не сокращениям одной из мышц. Если, конечно, речь идет о полноценном человеке. А не об убогой дуре, ни на что не способной, кроме как смотреть в рот существу, у которого между ног все устроено немного иначе, чем у нее.
Когда мама говорила о том, в чем была глубоко убеждена, слова ее звучали, словно вычеканенные на звенящих медных листах. Маруся тогда только вздыхала потихоньку, понимая, что сама она, конечно, не является полноценным человеком, раз считает, что сердце – это не просто мышца. Сказке про сердце Кая она верила все-таки больше, чем маме.
Но теперь она выросла, и сказки кончились. Завтра надо было позвонить в итальянское посольство, отнести туда паспорт, потом оформить отпуск, потом взять билет... Надо было последовательно сделать все, о чем говорил разум.
И надеяться, что эти действия как-нибудь помогут забыть человека, который весь этот вечер, ни на минуту не исчезая, шел с нею рядом по московским улицам.
Не только мамин голос, но и сама она ничуть не изменилась за два года.
Да она и никогда не менялась. Сколько Маруся ее помнила, а помнила она ее дольше, чем себя, Амалия всегда была красива одной и той же совершенной красотою. Она никогда не ходила ни в косметические салоны, ни в фитнес-клубы, бегать по утрам ей и в кошмарном сне не приснилось бы, но при этом фигура ее оставалась такой же, какой была в юности, как у древнегреческой Венеры, со всей пленительностью классических форм. И таким же, как в молодости, оставалось лицо в обрамлении густых темно-русых волос: сочетание холода и страстности, которое невозможно представить умом и которое поэтому ошеломляет, когда видишь его воочию.
Маруся думала, что мама приедет ее встречать вместе со своим мужем, и не знала, как ей с ним держаться. Все-таки этот человек всего два года назад готов был вывезти ее из Москвы, как бессловесный чемодан, до полусмерти накачать наркотиками... Конечно, это происходило с ним от сумасшедшей любви к Амалии и от желания выполнить любой ее каприз. Но Марусе все равно было неприятно думать об этом влюбленном мачо и меньше всего хотелось его видеть.
Мама приехала в аэропорт одна.
– С Эрнесто я разошлась, – сказала она. Как легко она всегда читала Марусины мысли, это совсем не изменилось! – Сумасшедшие были годы, едва от него избавилась. Вот стану старухой, будет что вспомнить.
И понимай как хочешь, хороши были для нее эти годы с Эрнесто или плохи.
Она не поцеловала Марусю, только положила руку ей на плечо, внимательно посмотрела в лицо и сказала без удивления:
– Ты изменилась. Детства наконец поубавилось. Давно пора. Тебе идет быть взрослой, даже лицо похорошело.
– Ты давно в Падуе? – спросила Маруся.
Она не знала, о чем спросить маму. Сердце дрогнуло, когда она увидела ее, встретила взгляд темно-серых глаз.
– Три месяца уже. Бросила Эрнесто, экзотика латиноамериканская надоела, но не в Тураково же было возвращаться. Или куда еще – в Москву, к господину Ермолову на содержание? Решила в Италию. По местам молодых своих амбиций!
Амалия засмеялась. Смех у нее тоже был прежний, с будоражащей хрипотцой. Маруся вспомнила, что, когда мама смеялась, у Сергея менялось лицо и стреловидное пятнышко – знак самого сильного волнения – проступало у виска.
«Удачное оказалось решение», – подумала Маруся.
Впрочем, она знала, что Амалию невозможно подозревать в расчетливости. Она наверняка не искала встречи со своим давним итальянским любовником и уж точно не собиралась извлечь из этой встречи никакой выгоды.
– Кто мог думать, что синьор Паоло Маливерни посещает все то же кафе, что и двадцать лет назад? – как будто отвечая ее мыслям, сказала Амалия. – С порога меня узнал, да так, что, я думала, его на месте кондрашка хватит. Однако продержался еще три месяца. Теперь умирает.
В ее голосе не прозвучало ни капли жалости. Марусе этот человек был совсем чужим, но все-таки она внутренне поежилась. Как и прежде, когда мама бывала вот так безжалостна к людям, которые, как она говорила, сколько бы ни плакались на судьбу, всегда живут так, как сами подспудно хотят, а следовательно, как того и заслуживают.
– Жалко несчастного старичка, убиенного любовью ко мне? – Амалия снова без труда прочитала Марусины мысли. – Напрасно. Я тут совершенно ни при чем, рак у него начался задолго до моего появления. Я, можно сказать, скрасила воспоминаниями его последние дни. Да заодно сообщила, что у него имеется дочь. Он, между прочим, чуть с ума не сошел от счастья, и ладно бы он, так ведь и вся семейка! Все-таки итальянцы чадолюбивы до неприличия, – усмехнулась она. – Так что тебя ожидает сердечный прием единокровного братца и его мамаши. Интересно, а вот законная супруга синьора Паоло кем тебе приходится?