Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А все из-за именин, вдруг поняла старуха, убирая капли от греха подальше в аптечку. На кой было справлять — не зря душа не лежала. «Так ты и не справляла, — защищал чей-то голос, слышный только ей, — никаких именин не было. Что у Тони за столом посидели, так разве это именины? Именины — это когда, бывало, "Многая лета" споют, потом за твое здоровье до дна выпьют да рюмку — об пол, чтоб стекло прозвенело… Какие ж именины без черепков да без осколков, Мать Честная?»
Вот тебе именины, вот тебе осколок.
«Ну-ну, — успокаивал голос, — тебе ж Федя разъяснил, что бздуры это. Дай спокой. Вербное воскресенье близится, надо вербочку на базаре выбрать…», а кто первый о вербе вспомнил, Матрена или голос, ее утешавший, право, значения не имеет.
В этом году мамынька ждала Пасху без обыкновенной радости. Появилась было даже совсем непрошеная мысль: не справлять. Мысль не распространялась, естественно, ни на Великую неделю, ни на всенощные, как можно; а вот печь, готовить руки не тянулись. Это не мешало традиционной предпраздничной суете: придирчивым закупкам сдобы, изюма, миндаля, специй… Правильнее всего было бы сказать, что старуха готовилась к Пасхе, не вполне зная, зачем она это делает. Никогда раньше такого с ней не бывало, и потому даже с Тоней не поделилась крамольными мыслями.
Великий пост подходил к концу. Стараясь избежать толкотни и как можно скорее избавиться от тягостного беспокойства, она сходила в моленную к исповеди. Что правда, то правда: стало легче, неясное смятение улеглось. Однако глубоко внутри оно осталось, как… как тот осколок.
Да, зять прогнал ее первую панику, успокоил, дай Бог ему здоровья, и лекарство отныне исправно капала в рюмку Ира, да только что уж пипетка может сделать, когда проглочено стекло, Господи?! Осколок разрастался, превращаясь мало-помалу в линзу, через которую мамынька отныне видела мир, и мир, весьма далекий от совершенства, от этого не выигрывал.
Как странно жизнь переплетается со сказкой, истина с вымыслом! В далекой Дании — не очень, в сущности, далекой, почти напротив: через самое синее море и чуть влево, — в Дании девочка с преданным сердцем плачет из-за осколка, застрявшего в глазу названого брата. Но эта сказка — или история? — не известна пока на нашем берегу. А жаль: может быть, она утешила бы старуху — ведь мальчик избавился от проклятого осколка, и если бы все истории так кончались… Однако Дания далеко, хоть и близко; а самое преданное сердце — еще дальше, хоть и совсем рядом, рукой подать, засыпанное тяжелой желтой землей.
По мере того как Пасха становилась ближе, настроение Матрены менялось и первоначальное беспокойство уступило привычной деловитости. Невестка в этом году тоже решила печь, и старуха вздергивала скептически бровь, наблюдая за ее хлопотами. Напрасно, между прочим: пасхи у Нади взошли на славу и явно не уступали мамынькиным ни видом, ни вкусом. Что и выяснилось на кладбище, когда разговлялись. Да у всех удались, что и говорить; пробовали и кивали одобрительно, причем каждая хозяйка снисходительно хмыкала про себя: мои-то лучше. Эта уверенность помогала великодушно хвалить остальные.
Похристосовались, разговелись. Угостили всех, кто присутствовал молча и кому едва ли нужно было угощение; а впрочем, как знать. Помолчали. Стало видно, что кусты, окружавшие фамильное кладбище, стали выше и гуще, и Лелька вместе с Симочкиными малышами уже нашла под кустом «хлеб от зайчика», завернутый в крахмальную салфетку с вышивкой точь-в-точь как у крестной. Удивляться было некогда, потому что все начали поздравлять с днем ангела Ирину, вчерашнюю именинницу. Потом спорили, громко и долго: Тоня звала к ним — и ближе, и стол накрыт; Матрена твердо объявила, что именины надо справлять дома. Это и решило дело.
Если бы только именины, думал Федор Федорович, глядя незаметно на свояченицу, тут второе рождение. Воскресение, и пригубил рюмку с кагором. Тоня, которая знала про операцию больше других, тоже наблюдала за сестрой. Помолодела Ирка, что ли? Так и не удивительно — весь дом на матери: и приготовит, и уберет, и ребенок присмотрен. На работу да с работы. Хоть бы одевалась помодней, что ли, подосадовала она, не озаботившись мыслью, что наряжаться сестре некуда, не для кого и не на что.
Бедная моя. Старуха опустила глаза, чтобы дочь не поймала растроганного взгляда. Пятьдесят три всего, а сдохлая какая. Вторая смена, да всенощная каждый вечер, а как только в двери, так ребенок виснет, приходится языком молоть, книжки читать. Ей ведь больше всех лиха досталось — старшая. Да и что она видит? Живет от письма до письма, сама что ни день строчит. Что пошлет, а больше порвет да в сор. Другая дочка на такую матку день и ночь Богу молилась бы, а эта торт принесла!
Хоть упрек по адресу внучки звучал не очень логично, старуху можно было понять. В самом деле, торт из кондитерской, во всем великолепии своих блеклых восковых роз, стоял среди румяных куличей, как манекен на свадьбе. Все как один заговорили про Тулу и самовар и заулыбались. Тайка обиженно надула губы:
— Хотела матушку поздравить, а у вас тут праздник, — и Лельке опять стало жалко маму.
За столом внезапно перестали разговаривать.
— Христос воскрес, — сказала крестная, глядя на Тайку в упор, но сказала это голосом совсем не праздничным, а словно сообщая: почтальон пришел.
Таечка, улыбаясь, подошла к Тоне похристосоваться, и все заговорили опять, словно звук включили, и начали целовать опоздавшую.
В этом году за пасхальным столом было просторней: Надя с детьми уехала в деревню, Тайка, к облегчению мамыньки, никого не привела. Почетных гостей тоже не было, собрались только свои.
Кроме одного.
Старуху долго мучил пустующий стул мужа. Пробовала передвигать — все одно, только хуже становится. Известно ведь: от перестановки мест слагаемых… Соломоново решение пришло не сразу и не от озарения какого-то, а с устатку: притомилась от бессмысленной рокировки и присела дух перевести, как раз на стул Максимыча. Так решила и оставить, отчего сразу стало покойно. Даже привыкать не пришлось, точно так надо было, и к месту.
Она сидела во главе праздничного стола, а за ее спиной в промытое хрустальное окно ломилось апрельское солнце, окатывая голову и плечи щедрым, ярким светом. Лицо, обрамленное белым — ради Великого праздника — шелковым платком, казалось смуглее, брови были спокойны. Тонко, как и полагается благородным, позванивали чашки кузнецовского фарфора, аппетитно пахнул свежезаваренный чай — китайский, Мотя принес два цибика, — по темно-янтарной поверхности метался нежный дымок. Старшие внуки старались говорить басом и словно невзначай дотрагивались до бритых щек. Дочь-именинница выпила рюмку вина и теперь остужала ладонями разгоревшееся лицо. В отросших волосах ярко белела седая дорожка.
— Покажи, покажи! — нетерпеливо закричала Лелька.
Тайка держала в высоко поднятой руке ключ и улыбалась.
Мамынька подняла бровь.
— Квартира! — торжествующе объявила внучка.
Занавес.
Подходила к концу Светлая неделя. Лелька с восторгом «проветривала наряды», а предстояла еще Первомайская демонстрация. Накануне бабушка Ира принесла красный флажок на занозистой палочке. На флажке было написано на двух языках: «1 Мая». Буквы были наляпаны твердой белой краской, поэтому флажок был жестким и от него сильно пахло маринованными огурчиками.