Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Говорят, граф больно спать любит. А ведомо ли вам, что говорят люди: кто засыпает тотчас, как ляжет в постель, тот долго не проживет. Вот помяните мое слово!
И она вновь повернулась к рыдающей, разгневанной Елизавете:
– Ты теперь не одна, Лизонька, и не токмо о своем будущем думать обязана. Сама знаешь пакостную натуру супруга своего! Стоит тебе уйти, и никогда уже не докажешь, что дитятко твое зачато и рождено в законе и полные права имеет на титул и имение…
Тут, как ни была серьезно настроена Татьяна, не могла не расхохотаться, увидев лицо Елизаветы, так и вытянувшееся при этом невероятном, фантастическом проявлении практицизма у вольной, независимой цыганки:
– Это лишь сейчас, издалека, мерещится, будто любой кусток тебе домок, любая травинка – перинка, а ягодка – скатерть-самобранка. А пробедствуй, постранствуй-ка с дитем: это ли воля, коей ты жаждешь? Чем жить станешь? Каким ремеслом? В прислуги пойдешь? Или в гулящие?
Или опять взамуж продашься? Да за кого? Бывает ведь и хуже!
– Куда еще хуже?! – пискнула Елизавета.
Татьяна грозно кивнула:
– Что незнаемо, то всегда хуже. А этот, твой-то лиходей, весь как на ладони со всем его кощунством и чудесами. Каждый шаг его можно наперед угадать…
* * *
Она говорила что-то еще, да Елизавета уж не слушала. Представила, сколько еще их будет, этих шагов, кои предстоит угадывать… А ведь на днях Аннета воротится с новыми волосами и с новыми силами за свое примется!.. И, моляще сложив руки, она бросилась к Шумилову:
– Ради Христа, Потап Спиридоныч! Увезите меня отсюда!
Бедного Потапа Спиридоныча даже в жар бросило, даже слеза его прошибла, когда он, прижимая к толстым щекам своим тоненькие пальчики графини, принужден был сказать дрожащим, охрипшим голосом, чувствуя себя в этот миг несчастнейшим в мире человеком:
– Душенька, графинюшка! Елизавета Васильевна, свет мой! Да я бы с вами хоть сейчас под венец, в рай ли, в ад… Но беда: я ведь женат уже. Жена Аграфенушка, да дочек-невест трое, да малолетний сынок – Минька!.. Их-то куда денем?!
Елизавета опешила. Да у нее и в мыслях такого не было!.. Как он смог, как он посмел так истолковать, наизнанку вывернуть ее слова?! Ладони ее зачесались влепить пощечину в это несчастное, толстое, багровое лицо… И вдруг она понурилась, опустила руки.
А как еще можно было истолковать ее просьбу? Потап Спиридоныч человек простой, слышит только то, что слышит.
Лицо у нее так горело от позора, будто не она Потапу Спиридонычу, а он ей отвесил парочку увесистых оплеух. Оскорбительная непосредственность Шумилова оказалась тем необходимым довеском к непривычной суровости Татьяны, который охладил ее и наконец-то заставил задуматься.
Так что же это получается? Она сама, своими руками, намерена свершить то, над чем столько времени безуспешно трудились Строилов с Аннетою? Удалиться из их жизни, обречь себя и дитя на нищету и прозябание, а они останутся победителями? А как же дом? Дом, который она любит и который любит ее и полюбит своего нового хозяина или хозяйку? А Елизар Ильич, верный товарищ, единственный друг, за коим нужен уход? Да разве можно допустить сие? Как говаривал синьор Дито, вдохновляя Агостину и Луидзину не сдаваться, не трусить, а бороться: «Человек, который хочет убить своего врага, не кончает жизнь самоубийством».
Ну так вот: она не «кончит жизнь самоубийством». Не бывать этому! Она не сойдет со своего пути. Она одолеет врагов. Она не отступит… Прежде никогда не отступала, теперь уже поздно начинать. Они еще попомнят ее, они еще узнают!..
Елизавета не отдавала себе отчета, что все эти «они», вдруг пришедшие на ум, не столько Валерьян и его кузина, сколько все враги, когда-либо стоявшие на ее пути, от Эльбека до мессира Бетора, и это им всем она не намеревалась сдаваться!..
Весь ход ее мыслей и вдохновенная отвага столь ясно прочитывались на ее вновь похорошевшем, засветившемся лице, что сконфуженный Потап Спиридоныч вновь выправился, с облегчением перевел дух и даже громко захлопал в ладоши, а счастливая Татьяна растроганно прошептала:
– Ничего не бойся, моя неоцененная, и вспомни: разве нет Бога, который видит все и внимает молениям сердца чистого и незлобивого? Поручай Ему все твои скорби. Он утешитель твой, Он даст силы и крепость к снесению всего мерзостного, только верь, и надейся, и люби Его. Он любящих Его никогда не оставляет!..
И вновь, как там, в лесной избушке, пророчески зазвенел ее голос, а Елизавета и Потап Спиридоныч невольно вздрогнули, мурашки побежали по коже…
– Не я ли тебе прежде говорила, что все одолеешь? – улыбнулась Татьяна, глядя на Елизавету с такой любовью, что у той невольные слезы навернулись на глаза. – По-моему и вышло и впредь по-моему станется. Да и ждать недолго осталось: вот доживем до октября, родишь, а там… а там и воля твоя настанет!
И, словно очнувшись, сурово обернулась ко всеми забытой Агафье, сидевшей в уголке, ничего не понимавшей, изумленно разиня рот.
– Закрой кадушку-то, чтоб нечистый не нырнул. И гляди мне: сболтнешь кому лишку, я на тебя такую притку[20] напущу, что…
Ей даже не пришлось договаривать. Словно ветер прошумел по комнате, Агафьи и след простыл, только донеслись эхом ее обморочные причитания да всхлипывания. Право же, для одного дня, вдобавок начавшегося с ночных похождений лысой Анны Яковлевны, это было слишком!..
* * *
Легко сказать: доживем до октября. Надо ведь было и впрямь дожить!
Теперь, конечно, стало не в пример легче прежнего. Всякий день непременно приезжал верховой из Шумилова с гостинцем для графини, будь это даже всего лишь букет иван-да-марьи, сорванный при дороге: таков был наказ Потапа Спиридоныча. И Елизавета понимала, что недооценивала хитромудрости сего добродушного увальня. Понимая, что муж всяко жену свою застращать может или принудить ее говорить в его защиту, Шумилов велел своим посыльным не только графиню расспрашивать, но и слуг, самых надежных, вдобавок тайно, чтоб не озлобить против них графа. Но гонцы шумиловские шли прежде всего к Татьяне, которая так и осталась при Елизавете.
Почетное звание бывшей барыниной нянюшки было, конечно, весомым доводом в ее пользу, только вовсе не это побуждало дворню относиться к ней с особым почтением и даже с суеверным трепетом… Разумеется, все недоумевали, откуда она вдруг взялась, не с неба же свалилась? Вот именно, с неба, уверяла старая Агафья: Татьяна ведь не простая баба, а вещейка[21], из тех, которые обращаются ночью в сорок и залетают в печную трубу. Потому трубы надобно на ночь закрывать; тут, вишь, позабыли, и вот вам, нате-ка!..
Но и не в сем только было дело. Лицо Татьяны, одновременно отталкивающее и прекрасное, производило ошеломляющее впечатление не только на дворню. Сама Анна Яковлевна при встречах с Татьяною словно бы язык проглатывала и норовила поскорее проскользнуть мимо. Прямо скажем: спеси в Аннете здорово поубавилось, когда, воротясь домой (в роскошных темно-каштановых кудрях, в которых только слепец не признал бы Стешкиной бывшей косы), она обнаружила разительные перемены: покрытый синяками, еле живой от бессильной злобы Валерьян; быстро выздоравливающий Гребешков; ежедневное появление гонцов из Шумилова; спокойная, уверенная в себе, словно истинная хозяйка, Елизавета с прежней своей роскошною прическою, от вида которой у Анны Яковлевны оскомина челюсти сводила; а рядом с нею эта темная, неотступная тень, эта цыганка с очами то как лед, то как огонь, то как удар по лицу, то как незримые оковы, кои невозможно скинуть по своей воле… То есть светская дама Анна Яковлевна боялась Черной Татьяны не меньше, чем дворня, и с таким же доверием слушала россказни Агафьи, которая «сама видела», как цыганка лазила на чердак, чтобы закопать под матрицу комок коровьей шерсти, да конской, да хрюшачьей щетины, да кричье[22] перо, чтобы посеять в сем доме раздор… Но поскольку раздору здесь и прежде было что невыметенного сору, едва ли Татьяна могла особенно преуспеть. Тем более что такая чепуха ей и в голову прийти не могла; не до того было. Ведь ей на руки разом свалились двое тяжелобольных: один – телом, другая – духом; и врачевание их поглощало все ее время.