Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В своей книге, опубликованной через двадцать лет после смерти Гегеля, скончавшегося во время эпидемии холеры в Берлине, Шопенгауэр так отзовется о его философии: «Нигде и никогда вполне скверное, осязательно-ложное, вздорное и даже, очевидно, бессмысленное и к тому же еще в высшей степени омерзительное и тошнотворное по исполнению не прославлялось и не выдавалось с такой возмутительною наглостью и с таким упорным меднолобием за высочайшую мудрость и за самое величественное, что мир когда-либо видел, — как это случилось с этою сплошь и насквозь ничего не стоящею философиею».
Эти резкие и несдержанные вспышки ярости по отношению к товарищам по цеху дорого обойдутся Шопенгауэру. В 1837 году на конкурсе Норвежской Королевской Академии наук ему будет присужден первый приз за сочинение о свободе воли. Шопенгауэр обрадуется как ребенок (это будет первым в его жизни общественным признанием) и успеет чрезвычайно досадить норвежскому консулу во Франкфурте, нетерпеливо требуя от него присужденной ему медали. Однако уже на следующий год, на конкурсе Королевской Датской Академии, его сочинение об основах этики постигнет совершенно иная участь. Несмотря на то что сочинение будет написано блестяще и к тому же окажется единственным поданным на конкурс, комиссия не согласится присуждать награду, объяснив это резкими выпадами, допущенными Шопенгауэром в адрес Гегеля. Как отметят члены комиссии, «мы не можем оставить без внимания тот факт, что с выдающимися философами нашего времени обращаются в столь непристойной манере, способной вызвать серьезное и вполне справедливое возмущение».
Пройдет время, и многие уже безоговорочно станут соглашаться с Шопенгауэром в том, что стиль Гегеля слишком запутан и сложен для восприятия. И действительно, в преподавательской среде до сих пор бытует анекдот, что самым мучительным философским вопросом является не «в чем смысл в жизни?» и не «что есть сознание?», а «кому достанется преподавать Гегеля в этом году?». И все же неистовые выпады и ярость Шопенгауэра сделали свое дело — они всерьез и надолго отдалили его от читающей публики.
Чем дольше длилось противостояние, тем язвительнее становились его выпады, что, в свою очередь, углубляло взаимное отчуждение, выставляя чудака-философа на всеобщее посмешище. И все же, несмотря ни на что, он выживет и будет по-прежнему демонстрировать свою полную и абсолютную самодостаточность. До конца дней он будет упорно работать, сохраняя ясность и трезвость разума, и никогда не потеряет веры в свой гений, часто сравнивая себя с молодым дубком, который на первый взгляд кажется таким же скромным и непримечательным, как и остальные растения, «но оставьте его в покое, и он не погибнет. Пройдет время, и появятся те, кто будут способны по-настоящему оценить его»1. Он будет предсказывать, что его труды окажут огромное влияние на грядущие поколения, и будет прав: все, что он напророчит, сбудется.
С точки зрения молодости жизнь есть бесконечно долгое будущее; с точки зрения старости — очень короткое прошлое. Как предметы на берегу, от которого отходит наш корабль, становятся меньше, туманнее и труднее различимыми, точно так же происходит с событиями и действиями минувших лет.
Чем стремительнее приближалось очередное занятие, тем острее предвкушал его Джулиус. В последнее время его чувства крайне обострились — возможно, истекали последние недели его «хорошего года». И дело не только в группе: буквально всё в его жизни, от малого до большого, теперь вызывало в нем какую-то необычайную нежность и сочувствие. Конечно, если рассудить, его недели всегда были сочтены, но их было так много, они терялись в таком бесконечном будущем, что он никогда не задумывался над тем, что они могут когда-то закончиться.
Очертания приближающегося конца всегда заставляют нас остановиться и задуматься: читатель с легкостью проглатывает тысячу страниц «Братьев Карамазовых», пока не заметит, что осталось всего ничего; тогда он замедляет чтение и начинает с удовольствием смаковать каждый абзац, наслаждаясь тягучей сладостью каждой фразы, каждого слова. Считаные дни, что оставались впереди, заставляли Джулиуса по-новому ценить время. Снова и снова он замечал, что в восхищении замирает перед бескрайним, удивительным течением обыкновенной жизни.
На днях он прочел книгу одного энтомолога: тот описывал, как исследовал необъятный мир на крохотном кусочке земли, огороженном веревкой позади своего дома. Раскапывая землю слой за слоем, он с благоговейным трепетом погружался в незнакомый, таинственный мир с его драмами, с его хищниками и жертвами, мир, кишащий нематодами, многоножками, ногохвостками, жучками и паучками. Если пристально вглядываться в окружающее, если внимательно прислушиваться к каждому звуку, если стремиться расширить свои познания, нас ни на секунду не покинет восторженное изумление.
Примерно это Джулиус теперь испытывал в группе. Страх перед меланомой отступил, и приступы паники появлялись реже. Может быть, он слишком буквально воспринял свой прогноз о единственном «хорошем годе»? А может, он просто по-новому стал относиться к жизни: он жил теперь именно так, как советовал Заратустра, — делился своей мудростью, без страха ломал привычные рамки — в общем, так, как хотелось бы жить снова и снова.
Он и раньше всегда с любопытством ожидал занятия с группой, никогда не уставал удивляться непредсказуемости каждой встречи. Теперь же, когда его последний хороший год неумолимо приближался к концу, его чувства многократно обострились: прежнее любопытство переросло в жадное, почти детское ожидание. Он вспоминал, как много лет назад, когда он преподавал групповую терапию, его студенты вначале часто жаловались на скуку: им становилось дурно от полуторачасового выслушивания чужих признаний. Однако потом, когда они начинали вслушиваться в людские драмы, разбираться в сложном, запутанном клубке взаимоотношений в группе, их скука быстро улетучивалась, и они уже с нетерпением спешили в класс задолго до начала.
Близость расставания толкала группу на признания все откровеннее. Известный эффект: вот почему Отто Рэнк и Карл Роджерс, пионеры психотерапии, всегда начинали с того, что объявляли точную дату окончания занятий.
Стюарт заметно вырос в последние месяцы — больше, чем за три предыдущих года. Возможно, именно Филип его подтолкнул — поработал для него зеркалом. Стюарт не мог не узнать себя в мизантропии Филипа. Не мог не заметить, что в отличие от всех остальных, искренне радовавшихся каждому занятию, только они с Филипом ходили из-под палки — Филип в расчете на супервизию Джулиуса, а он сам — из-за ультиматума жены.
Однажды Пэм заметила, что группа никогда не сможет сплотиться по-настоящему, пока Стюарт будет сидеть «за кругом». Он действительно всегда сидел, чуть-чуть отодвинувшись от стола — совсем незаметно, всего на пару дюймов, но зато какие это были дюймы. Тогда все дружно согласились: оказывается, все и раньше замечали эту асимметрию, но никогда не связывали это с тем, что Стюарт боится сближения.
Однажды Стюарт, как это не раз бывало, начал жаловаться на жену: та вечно колола ему глаза своим отцом, который из главных хирургов дорос до декана факультета, а потом и до ректора. Когда же он дошел до известного утверждения о том, что ему никогда не заслужить уважение жены, пока она будет оглядываться на своего папочку, Джулиус внезапно оборвал его и спросил, не замечает ли он, что рассказывал эту историю уже много раз.