Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Покачав головой, Пэм ответила:
— Все, на сегодня с меня хватит.
В комнате повисла ощутимо неловкая тишина. Наконец, Тони, который все это время сидел непривычно тихо, заметил:
— Филип, я не собираюсь расхлебывать эту кашу, мне интересно другое — что ты чувствовал, когда Джулиус рассказывал свою историю?
Казалось, Филипу полегчало от возможности переменить тему.
— А что я, по-твоему, должен был чувствовать?
— Я не знаю, что ты должен был, - я спрашиваю, что ты реально чувствовал? Я вот к чему — когда ты только начал ходить к Джулиусу, могло тебе показаться, что он лучше понимает тебя, если бы он признался, что у него тоже были похожие проблемы — такие же навязчивые желания, как и у тебя?
Филип кивнул:
— Любопытный вопрос. Да, возможно. Когда я читал Шопенгауэра, я заметил, что его сексуальные переживания во многом напоминали мои — он, как и я, страдал от навязчивых желаний. Может быть, поэтому мне и показалось, что он меня понимает. Но мне хотелось сказать другое. Я кое-что пропустил, когда рассказывал вам про свои занятия с Джулиусом, и теперь хочу исправить эту ошибку. Когда мы встречались с Джулиусом, я сказал ему, что его лечение мне не помогло, и он задал мне тот же самый вопрос: почему я прошу его стать моим супервизором? Тогда, размышляя над этим, я вспомнил два случая, которые странно запали мне в душу и, как выяснилось позже, сильно подействовали на меня.
— Какие именно? — спросил Тони.
— Первый произошел, когда я описывал Джулиусу свой обычный вечер: как я выхожу на поиски, снимаю девицу, приглашаю на ужин, соблазняю и так далее — и потом я спросил его, что он чувствует — удивление или отвращение? И он ответил, что ни то ни другое — это просто кажется ему крайне скучным. Этот ответ меня потряс. Он заставил меня понять, какую мелкую и ничтожную жизнь я веду.
— А второй? — спросил Тони.
— Однажды Джулиус спросил меня, какую эпитафию я хотел бы заказать. Я не нашелся что ответить, и он предложил мне написать «Он много трахался», и добавил, что мы с моей собакой вполне могли бы использовать одну плиту на двоих.
Кое-кто присвистнул, остальные заулыбались. Бонни сказала:
— Фу, как грубо, Джулиус.
— Напротив, — возразил Филип. — Он вовсе не хотел меня обидеть — он хотел как следует встряхнуть меня, пробудить ото сна. И это действительно сработало. Мне кажется, это заставило меня изменить мою жизнь. Правда, теперь я думаю, что тогда я хотел забыть про эти случаи, — наверное, не хотел признаваться, что Джулиус все-таки мне помог.
— А знаешь почему? — спросил Тони.
— Я думаю об этом. Может быть, я не хотел ему уступать: мне казалось, если он победит — я проиграю. А может быть, я не хотел признаваться, что его метод действительно работает. Или я не хотел сближаться с ним, и она, — Филип кивнул в сторону Пэм, — права, и я действительно не умею общаться с живыми людьми.
— По крайней мере, не так легко, как хотелось бы, — отозвался Джулиус. — Но ты движешься к цели.
Так продолжалось еще несколько недель: живое участие, напряженная работа и, если не считать обеспокоенных расспросов про здоровье Джулиуса и непрекращающегося противостояния между Пэм и Филипом, группа пребывала в блаженном состоянии полного доверия, близости, оптимизма и почти невозмутимого спокойствия. Никто и не подозревал о приближении страшного удара.
Когда на свет появляется такой человек, как я, от судьбы остается желать только одного — чтобы на протяжении всей своей жизни он мог как можно дольше оставаться самим собой и жить ради своих высоких дарований.
Автобиографическая повесть «О самом себе» — это прежде всего блестящее руководство по самотерапии, свод непреложных правил, приемов и средств, благодаря которым Шопенгауэр сумел выжить и сохранить присутствие духа. Правда, некоторые средства, вроде изобретенного для борьбы с тревогой, регулярно поднимавшейся в три часа ночи и утихавшей с первыми проблесками зари, оказались довольно слабыми и неэффективными, зато прочие стали настоящим оплотом психологической поддержки. Однако самым эффективным средством оказалась непреклонная вера Шопенгауэра в собственный гений.
Уже в юности я замечал в себе, что, в то время как другие стремились к внешним приобретениям, меня это оставляло совершенно равнодушным: внутри себя я чувствовал сокровище, несравненно более ценное, чем любое внешнее приобретение; я чувствовал, что моя главная задача беречь и умножать мое сокровище, первостепенными условиями чего были интеллектуальное развитие и абсолютная независимость…
Вопреки своей природе и принятым человеческим правилам, я должен был отказаться тратить силы на собственное обогащение с единственной целью — употребить их на службу человечеству. Мой ум принадлежал не мне, но миру.
Бремя гениальности, будет признаваться он, доставляло ему еще больше хлопот и беспокойства, чем бремя генетической наследственности: известно, что тот, в ком живет гений, острее испытывает страдание и тревогу. Шопенгауэр даже станет утверждать, что существуете прямая связь между беспокойством и уровнем умственного развития. Гений, скажет он, не только осознает свой долг перед человечеством, но и, признавая свою высокую миссию, добровольно отказывается от многих земных удовольствий, доступных простым смертным, — семьи, друзей, дома, богатства.
Снова и снова он станет успокаивать себя верой в свою избранность, повторяя, как заклинание: «Моя жизнь — это жизнь подвижника, и ее нельзя оценивать по меркам обывателей, лавочников и прочих смертных… Следовательно, я не должен сокрушаться над тем, что я обделен обычными радостями простого человека… следовательно, меня не должна удивлять общая неуклюжесть моей жизни и отсутствие в ней всякого плана». Вера в собственный гений наделит его непоколебимой уверенностью в высоком предназначении своей судьбы: до конца дней он будет считать себя миссионером, призванным нести сияющую истину заблудшему человечеству.
Одиночество станет главным испытанием его жизни, оно будет преследовать его по пятам, и с годами он приобретет огромный опыт в возведении оборонительных укреплений против него. Одним из самых спасительных способов станет убежденность в том, что он сам является хозяином своей судьбы: это он избрал одиночество, а не одиночество его. Он признается, что, будучи молодым человеком, одно время имел намерение стать открытым и общительным, но впоследствии «постепенно приобрел вкус к одиночеству, стал упорно сторониться общества и принял решение провести в своем собственном обществе остаток своих недолгих дней». «Я, — постоянно напоминает он себе, — здесь ненадолго, и вокруг меня нет мне равных».
В конце концов, его усилия по борьбе с одиночеством сделают свое дело: он станет добровольным отшельником, утвердится во мнении, что другие недостойны его общества, что его высокая миссия требует уединения, что жизнь гения должна быть «монодрамой», а его личная жизнь должна быть подчинена единственной цели: способствовать его интеллектуальному развитию — отсюда «чем несущественнее личная жизнь, тем спокойнее и, следовательно, лучше».