Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Если захочешь уехать – скажи только. Я мигом узлы свяжу. Мне на него смотреть тоже радости мало. Сразу так вспоминается всё… Дина… – Голос Мери дрогнул, и Семён, поднявшись с места, подошёл к ней.
– Плачешь, что ли? Да стоит ли он, сволочь!.. Хватит, нечего! Много чести будет… Всё, пошли в шатёр, я спать хочу! – Мери, ещё всхлипывая, начала было собирать пустые миски и ложки, но Семён нетерпеливо вытащил их у неё из рук, как попало побросал в котелок. – Я тебе говорю – спать хочу, идём!
– Спать он хочет! Гляньте на него! – полусердито отпихивалась Мери. – Иди да спи, а я приду позже, посуда же немыта… ой! Сенька!!! Да что ж ты делаешь?! Люди ведь кругом! Ни стыда ни совести!
– Спят давно твои люди! Да иди сюда, говорят тебе, упрашивай ещё тут… С мисками своими!.. Не цыганка будто… – Он схватил тихо смеющуюся жену в охапку, уволок в шатёр, и над спящим табором опустилось тёмное, беззвёздное осеннее небо.
Мери была права: гниющая культя была сильно запущена, и на другой день после чистки у Мардо начался страшный жар. До самого вечера он метался в горячке на пропотевшей насквозь перине, бредил, требовал пулемёт, матерился так, что морщились цыганки. Потом вдруг затихал, запрокинувшись на подушке и оскалив зубы, и старая Настя крестилась, каждое мгновение ожидая, что – всё… Копчёнка, не находившая себе места, не могла даже заниматься своими мальчишками, которых забрала в свой шатёр соседка. Целый день она бегала за Мери, тревожно спрашивая: чем помочь? Что сделать? Мери, хмурая и сердитая, коротко отвечала, что можно только ждать. К ночи у несчастной Юльки сдали нервы, и она раскричалась на весь табор:
– Это ты нарочно сделала! Это ты нарочно, проклятая, всё сделала!!! Вчера с ним всё ладно было, а сегодня – помирает! После лечения твоего помирает, живодёрка, кто тебя просил?! Кто тебя заставлял, я спрашиваю, а?! Если он умрёт, я тебя своими руками, шалава, задушу, я тебя в реке утоплю, чёртова раклюха! Дождалась всё-таки времени своего, отомстила? Я знаю, я всё знаю, ты…
Но в это время рядом с ней как из-под земли вырос дед Илья и отвесил невестке такую затрещину, что Копчёнка захлебнулась криком, упала на землю и зашлась в тихом, безнадёжном плаче.
– Не надо, дадо, это у неё нервное… – хрипло попросила Мери. – Сама не понимает, бедная, что говорит.
– Так что он, всамделе помирает там? – хмуро спросил старый цыган, мотнув головой на шатёр. Копчёнка при этих словах примолкла, подняла голову.
– Я не знаю, – в сотый раз сказала Мери, вытирая краем платка усталое, грязное лицо. – Я что могла сделала. Теперь только на бога надеяться… Он ещё молодой, авось… Юлька, да не вой ты, что толку! Принеси лучше воды!
Копчёнка молча, стремительно вскочила, схватила ведро и умчалась к реке. Дед Илья только покачал вслед головой и, не спеша доставая трубку, уселся возле костра. А из палатки уже снова понеслись хриплые, невнятные стоны, послышался испуганный голос старой Насти: «Меришка, Меришка, где ты?!» – и Мери, торопливо сполоснув в ведре руки, вошла внутрь.
Весь вечер цыгане, вздыхая и качая головами, судили: выживет ли этот бандит или придётся поутру копать могилу. Так ни на чём и не сойдясь, расползлись спать. А наутро весь табор разбудил невыносимый запах «карасинного чайка», и цыгане увидели осунувшуюся, с чёрными кругами под глазами, усталую, но донельзя довольную старую Настю, важно варившую в котелке своё знаменитое средство от всех болезней. Рядом с ней, на половике, сжавшись в комочек, мёртвым сном спала прикрытая шалью Мери. Растрёпанная Копчёнка, на исхудалом лице которой застыло выражение болезненного, недоверчивого счастья, вовсю грохотала котелками.
– Господи, сожрали… Всё сожрали! Ведь вчера ещё сала кусок был! Что я ему дам, что сготовлю-то, боже мой? – бормотала она, перебирая посуду, которая выпадала из её дрожащих рук. – Ему же сейчас нужно будет, ему есть надо… Была бы свинина, я бы такой паприкаш устроила…
– Ну, вскудахталась! – полусердито заметила старая Настя, длинной ложкой снимая с котелка чёрную пену. – Куда ему сейчас твой паприкаш, дура? Чем попусту носиться, взяла бы да на деревню сбегала, курочку б добыла! Это ему сейчас лучше, чем…
Старая цыганка не успела и договорить, а Юльки уже и видно не было: только синяя цветастая юбка мелькнула между шатрами и скрылась.
То, чего так боялась Мери, не произошло: воспаление не поднялось выше, кризис миновал, и Митькина культя стала понемногу подживать. Когда неделю спустя окончательно стало ясно, что беды не случится, цыгане решили, что пора трогаться с этого места. Лошади объели всю траву на полверсты от табора. По окрестным деревням совсем нечем стало поживиться. По ночам уже сильно подмерзало, и наутро верхи цыганских жилищ были седыми от инея, а вода в вёдрах подёргивалась корочкой льда. Стоял уже ноябрь, со дня на день мог улечься настоящий снег, и нужно было как можно скорее добраться до Смоленска, на зимний постой. Кочевье – такое беспокойное и тревожное в этом году – заканчивалось.
Однажды, холодным прозрачным утром, когда багровое солнце едва выглянуло из-за кромки леса, осветив блёклое небо и поникшую, покрытую изморозью траву, вереница цыганских телег поползла по дороге. Цыгане, ещё сонные, покрикивали на лошадей, осматривались – не забыли ли чего на стоянке, женщины озабоченно пересчитывали сидящих среди подушек детей. И все взгляды рано или поздно останавливались на телеге, рядом с которой шествовала Копчёнка. Она не улыбалась, но чёрные глаза её светились спокойной, задумчивой радостью. Мардо сидел на передке, правил лошадьми. Культя его была аккуратно перевязана чистыми, сухими тряпками. Скользящих по нему взглядов цыган Митька, случайно или намеренно, не замечал. Его тёмная, изрезанная шрамами физиономия была неподвижной, глаза равнодушно смотрели на дорогу. Изредка он оглядывался на своих мальчишек, копошащихся в ямке из перин, устроенной для них матерью, некоторое время рассматривал их, словно не понимая, откуда они взялись и что тут делают. Затем отворачивался, встряхивал вожжи, глухо прикрикивал на лошадей, смотрел вдаль.
День шёл за днём, по подмёрзшей дороге легко было идти лошадям, быстро катились телеги. По вечерам табор собирался у костров, подходили к ним и деревенские. Пели и плясали, хвалясь друг перед дружкой, цыганки, но никто не мог переплясать Копчёнку. Цыгане только диву давались, глядя на неё. Казалось, что и не было никогда той цыганки с мутным, потухшим взглядом, которая часами сидела не шевелясь у своего растянутого кое-как материка и смотрела в небо. Теперь Юлька выскакивала раньше всех в таборе, в осенней промозглой темноте хватала одного из сыновей и мчалась через скрытое туманом поле в деревню. Возвращалась к полудню с раздутой торбой, зачастую и с худющей курицей, из которой, впрочем, получался вполне достойный суп. Запалив костёр, Юлька вешала на палку до блеска оттёртый медный котелок, резала, варила, парила – и запах шёл по всему табору, а довольная добисарка уже замешивала в миске жидкое тесто для лепёшек. Появились у неё откуда-то новые юбка и кофта, сшитые на котлярский фасон: с пышными цветными оборками, с широченными рукавами. «Копчёнка наша в невесты подалась!» – хихикали цыганки. «Молчали бы, дуры! – останавливали их другие, поумней. – Цыганка счастье за хвост словила – пусть радуется… Когда Юлька в радости, всему табору барыш!»