Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уже после суда, когда почти все разошлись, но Добрынин и Ваплахов, взволнованные и задумчивые, все еще сидели в зале, к ним подошел майор Соколов.
— Вы знаете, — сказал он, — а я в них верю. Думаю, за следующие четыре года они многое поймут, и дальше у них будет счастливая жизнь.
Добрынин, сглотнув комок в горле, кивнул. Ваплахов был где-то глубоко внутри себя — он вспоминал суд над лжекоммунистом Кривицким и думал о том, что жизнь действительно становится добрее и лучше.
Трудно было Банову первые дни привыкать к свой новой подкремлевской жизни. Все вроде было хорошо. И еды им хватало на двоих с Кремлевским Мечтателем. Спал он со стариком в одном шалашике, но старик крепко храпел, и храп этот будил Банова каждую ночь. И тогда выходил Банов из шалаша, смотрел на звезды и думал о Москве. О школе своей думал, о Кларе. Страшно делалось ему, когда понимал он, что в каком-то смысле предал он и школу со своими учениками, и любимую женщину, бывшую для него не только женщиной, но и самым близким по мировоззрению товарищем. Переживал он сильно, даже появлялись капитулянтские мысли, предлагавшие ему пойти сдаться, рассказать все и ждать справедливого решения своей участи. Но, будучи человеком неглупым, понимал Банов, что справедливое решение его участи может привести и к двадцати годам тюрьмы, и к расстрелу. И поэтому, хоть и выслушивал он такие мысли терпеливо, но их советам не следовал. Стал уже думать, как бы улучшить свой подкремлевский быт. Первым делом, конечно, собирался поставить себе отдельный шалаш недалеко от шалашика Кремлевского Мечтателя. Уже и место выбрал между трех елок — малозаметное со стороны и вполне надежное. Натаскал туда веток, но до самого шалаша дело еще не дошло. Много оказалось работы у Банова — старик его сразу секретарем своим определил, ну а Банов даже рад был такому доверию.
По-прежнему каждый день приносил курьер два мешка: один с письмами, второй — с посылками и бандеролями. Старик теперь распечатывал только посылки и бандероли, а письма Банову поручил. Попросил, чтобы самые интересные письма Банов откладывал, а обычные и неинтересные клал обратно в мешок, чтобы отдать курьеру на следующий день для последующей доставки их в Институт марксизмаленинизма.
Так и просиживал Банов с завтрака до обеда и с обеда до ужина над бесконечными письмами. Интересных писем было мало, но все-таки были. Кто-то из далекой сибирской глубинки не соглашался с «Апрельскими тезисами», написанными Кремлевским Мечтателем много лет назад, и писал свои аргументы. Кто-то предлагал свои собственные мысли для будущих работ Кремлевского Мечтателя. Многие письма начинались со слов «Дорогой Эква-Пырись!». Прочитав первое такое письмо, в котором писавший просил «Эква-Пырися» «послать ему удачную охоту», Банов вспомнил, что когда-то Кремлевский Мечтатель спрашивал его насчет этого странного имени. Помнил Банов и то, что решили они в тот раз, что так переводится на какой-то язык имя Кремлевского Мечтателя. Должно быть, так оно и было.
По вечерам пили чай с лимоном и мечтали. Мечтал, конечно, Кремлевский Мечтатель, а Банов только слушал его, то и дело проваливаясь в дрему, и кивал, соглашаясь со всеми планами и мечтами старика.
Через некоторое время старик поручил Банову самому отвечать на интересные письма, а ему уже ответы показывать и на подпись давать.
Вот тогда-то и заметил Банов, что подписывает старик письма именем «ЭкваПырись». Видно, понравился ему этот перевод его имени.
Так и шло время. Лето подходило к концу. Но птицы по-прежнему пели и на юг улетать не собирались. Может быть потому, что не было на Подкремлевских лугах ни юга, ни севера. Все стороны света были здесь равны, как и полагается им быть в мире всеобщего равенства. Только по штемпелям на посылках и письмах узнавал Банов, какой примерно месяц идет наверху. И по штемпелям определил он, что заканчивается лето и дело к осени идет.
И все было хорошо, только одно не нравилось бывшему директору школы: не нравилось ему каждый раз прятаться, когда солдат еду старику нес.
Уже обещал Кремлевский Мечтатель поговорить с солдатом, рассказать парню о Банове. Был уверен старик, что солдат Банова не выдаст.
— Он хороший, — говорил старик. — Он меня про конспирацию расспрашивал, чай и лимоны приносит. Скоро попрошу его газеты приносить…
Но время шло, а старик все не говорил солдату, и приходилось Банову прятаться и, лежа где-нибудь под елкой, дожидаться ухода этого солдата.
Под ярким летним солнцем все росло, цвело и зеленело. Пели птицы, прогревалась речная вода, и рыбы, любившие прохладу, ложились на илистое дно. Когда доходило до жары — жизнь замирала, замирала до вечера, до охлаждающих сумерек. И тогда уже приходила свежесть. И даже пуле легче было продолжать свой бесконечный полет, хотя в наступавшей темноте шансы найти героя уменьшались до нуля, но пуля все равно летела неспешно и невысоко, присматриваясь к каждому горящему окну в селах и городках, над которыми проходил ее полет. Но не было за этими окнами никакого движения, способного привлечь внимание пули, и летела она дальше, все ниже и ниже опускаясь к земле. Годы зеленили ее бока, окислившиеся из-за постоянных дождей и влажности воздуха, и была бы она счастлива остановиться и зарыться навсегда в мягкую податливую землю, но для этого сперва надо было найти героя и остаться в нем. И летела она в поисках героя, которого, может быть, и не было на этой земле, ведь полет длился уже лет тридцать, а то и больше, позади остались миллионы километров, тысячи убитых по ошибке негероев, «обманувших» пулю то ли орденами и медалями на груди, то ли своим необычным поведением. И продолжался ее полет, насколько целеустремленный, настолько и безрадостный.
Казалось, что война закончилась только вчера, но нормальная жизнь с каждым днем набирала обороты, и Марк Иванов снова колесил по поднимавшейся из пепла стране, выступая с Кузьмой на заводах и стройках, на свинофермах и токах. Заезжая время от времени на день-другой в Москву, он все так же слышал немецкую речь на улицах, но больше этому не удивлялся. Товарищ Урлухов давно объяснил артисту, что бывшие оккупанты теперь строят то, что разрушили, и на самом деле города поднимались из руин прямо на глазах.
Правда, глаза у Марка Иванова за военное время ослабли, и теперь он носил очки с толстенными линзами. Но одевал он их, только когда надо было что-то прочитать, а в другое время старался обходиться оставшимся зрением, которого хватало разве что на силуэты проходивших мимо людей.
Проносились по дороге в прошлое дни, недели и месяцы. Отсчитывали стыки рельс поезда. Иногда, во время сырой погоды, давало о себе знать раненное во время войны легкое. В черных жидковато-курчавых волосах появилась проседь. Но Марк не унывал, понимая, что назад в детство дороги нет, и радуясь тому, что до старости осталось еще лет пятнадцать.
Местный медлительный поезд вез Марка с Кузьмой в дальнее Подмосковье, в Первые Кагановичи. Там, в районном Доме культуры, проходил в эти дни Всесоюзный съезд кролиководов, и на сегодня был намечен большой вечер мастеров искусств, среди которых должен был выступить и Марк с Кузьмой. Урлухов предупредил, что намеченный концерт будет очень серьезный, и посоветовал повторить с попугаем что-нибудь из классической Ленинианы.