Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сбрасывая воспринимаемое в чужое сознание, Штернберг чувствовал себя чем-то вроде громоотвода ментального мира, по которому проходит разряд огромной мощности, и очень скоро в изнеможении отступил назад, опустив руки. Дана, немного придя в себя от оглушающих впечатлений, обернулась с непритворным ужасом в глазах:
— Значит, вы вот так каждого и слышите? Каждого человека?
Штернберг молча развёл руками.
— Постоянно?! И как давно у вас такое?..
— Сколько я себя помню, всегда было.
— Так вот почему про вас рассказывают, будто вы всё про всех знаете… А я не верила… — Дана уставилась на него во все глаза. — Господи, да как же вы живёте?
— Да вот так и живу, — нехотя ответил Штернберг.
— А про меня, выходит, вы тоже всё знаете? — не своим голосом произнесла Дана.
— Нет, — быстро ответил Штернберг. — Именно о таких случаях, как ваш, я и хотел поговорить. Изредка встречаются люди, перед которыми дар телепата ровным счётом ничего не значит. Сознание у них защищено настолько хорошо, что их мысли невозможно прочесть. Вам, Дана, повезло принадлежать именно к такой категории людей. Я хочу, чтобы вы это знали. Про вас мне известно не больше, чем вы сами рассказали. Именно поэтому ваше общество для меня и впрямь в своём роде лекарство от скуки, вы понимаете?..
Дана кивнула, не сводя с него немигающих глаз.
— Ладно, на сегодня более чем достаточно. — Штернберг слегка подтолкнул в спину остолбеневшую девушку. — Сейчас начнётся перекличка. Идите скорее, не то у вас будут неприятности.
* * *
Вернувшись в своё холодное жилище, ещё хранившее в сухом воздухе неощутимый след присутствия гостьи, Штернберг поставил на стол посреди неубранной посуды бутылку коньяка, после чего взгромоздился на стул, ещё недавно принявший тепло стройных девичьих бёдер, налил тяжёлую густо-янтарную жидкость в винный бокал, из которого драгоценная ученица пила прозрачную амброзию, и поднёс его к губам. Это было как глубокий поцелуй. Он потягивал коньяк и размышлял о том, что теперь-то, после демонстрации своего фантастического дара, точно не выйдет у бедной девчонки из головы. Как она после этого на него посмотрела… А ведь ей меня, кажется, жалко, подумал он с пронзительным удовольствием. Ну да, позёрство. Но зато насколько эффектно… Нет, впредь следует сохранять дистанцию.
Штернберг снова наполнил бокал. Интересно, откуда же она знает про Зонненштайн? А неплохо было бы свозить её туда… Вот вопрос, примут ли Зеркала волнисто-русое зеленоглазое существо с несколькими убийствами в прошлом, совершёнными исключительно из-за отчаяния? Примут, должны принять. В её присутствии даже камень расплавится от нежности и желания…
Я привёл бы её на капище в светлую ночь летнего солнцестояния. Я посвятил бы её во все тайны храма древних. Она предстала бы перед суровыми духами Зонненштайна, и я горячо молил бы их о понимании и снисхождении. Они простили бы ей всё, я знаю. Они благословили бы её, они благословили бы меня, они благословили бы нас. Я облёк бы её в белые одежды. Я окропил бы её водой из священной реки, смывающей все беды, горести и печали. Я короновал бы её венцом из цветов и трав. Я сказал бы ей всё, что хочу сказать. Я начертал бы на каменном ложе своей кровью Семнадцатую Руну Одина, руну единения, руну любви. Я застелил бы ложе белоснежными покрывалами. Я вознёс бы хвалу Одину и Фрейе за данное мне счастье. Я возлёг бы с ней, я раскрыл бы на ней одежды, как книгу с тайными письменами, я осыпал бы её пламенными ласками, покуда она не перестала страшиться моего мужского естества. И на рассвете, с первыми лучами солнца, она стала бы моей.
Комната тонула в ночном сумраке. Штернберг был совершенно пьян, и вовсе не от коньяка, который цедил не переставая, а от того золотого мёда, что густо намешало в его кровь вконец разошедшееся воображение. Когда рука, в очередной раз потянувшаяся за бутылкой, ощутила её подозрительную лёгкость, он оцепенело уставился в темноту. Горло и нёбо саднили от шершавой коньячной горечи. Хватит, приказал он себе. И поплёлся под душ, трезветь.
Стоило ему глянуть в просторное зеркало ванной комнаты, как он вздрогнул от стыда за свои недавние фантазии. Он был урод. Это была неопровержимая данность. Зелёный правый глаз, косящий к переносице, был, бес знает почему, весел, как всегда. В левом, голубом, глядевшем прямо, холодным пламенем светилась безнадёжность. Дополняли привычно-гадкую картину съехавшие к кончику носа очки. Штернберг снял их и положил на край раковины. Большую часть униформы он оставил за дверью, и то немногое, что на нём было сейчас, стало просто одеждой. Он прошёлся пальцами по длинному ряду пуговиц, от верхних у ворота белой рубашки до нижних за ширинкой чёрных галифе, стащил с плеч чёрные кожаные подтяжки и позволил брюкам тяжело упасть к ногам, покрытым зябко взъерошившимся золотистым волосом. Туда же последовала рубашка, жестом сдающегося в плен разметавшая рукава. Он наклонился, стягивая исподнее, выпрямился, посмотрел на смутную бледную фигуру в зеркале — подёрнутую дымкой тысячелетий призрачную фигуру молодого жреца, отточенную аскезой, сухощавую, широкоплечую и узкобёдрую, с золотым солнцем круглого амулета на груди. Глядя на туманное пятно своего лица, он мог бы, как в детстве, на мгновение представить, будто стоит надеть очки, и в зеркале появится обновлённое отражение, лишённое гнусного порока. Но сегодня ему хотелось гораздо, гораздо большего — стать человеком иного времени, пусть уродом, но не связанным путами законов и запретов, устава и долга.
Свобода чресл мучила. Он поглядел вниз: ровная дорожка волос шла от пупа по низу поджарого живота, вливаясь в буйство золотистой растительности, окружающей непотребную плоть.
Вместо отрезвляюще-холодного ливня душевое сито едва выдавливало тепловатую струйку, заплетавшуюся тощей косицей. Штернберг добросовестно простоял под ней несколько минут, ожидая, что норовистый водопровод всё-таки соблаговолит выдать ежевечернюю порцию ледяного монашеского успокоительного. Одиночество кишело призраками. Он привалился плечом к прохладному кафелю с греческим орнаментом и закрыл глаза. Он чувствовал телесное тепло рядом, чувствовал легчайший запах гари в омуте волнистых тёмно-русых волос, лохматую девичью макушку на уровне своего сердца. Господи, да что же со мной творится… Всё своё состояние, до последнего пфеннига, отдал бы только за то, чтоб она оказалась здесь, сейчас. Стояла бы рядом, прикрываясь зябко и смущённо. Можно было бы взять её неловкую руку — правую, с этим ужасным вытатуированным номером — и поцеловать неизящные, совсем мальчишечьи пальчики с грубоватыми, в заусенцах, кое-как обстриженными квадратными ногтями (такая жалость, такая мука), поцеловать угловатые костяшки, синие цифры у запястья, вспотевшую ладошку, перевёрнутые «йот» и «фау» чётких линий судьбы. А затем долго-долго вести её боязливую руку от своих губ по шее, по середине груди, по животу, всё ниже, до самого корня Ирминсула.
Он сомкнул горсть в кулак, стремясь удержать руку призрака, в полном беспамятстве дёрнул бёдрами и с глухим стоном запрокинул голову, всем телом содрогнувшись от шквального опустошения. Спустя вечность, вспомнив о необходимости дыхания, направил душ на стену и затем тщательно вымылся сам, ни о чём больше не думая, наконец-то спокойный.