Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот таким-то порядком жили мы втроем, когда, возвратившись однажды (разумеется я с Гоноровичем, а Ананий Демьянович сидел себе дома), возвратившись однажды вечером домой, мы застали у себя в комнате нового жильца, человека не то молодого, не то старого, бес его знает, по тряпью видно было, что он из тех, знаете… гм! без этого нельзя ж!
Добра у него было мало: комодец ветхий и пустой, ширмы, оклеенные старыми газетами, посудинка разная, то же, что и у нас, и уголок свой нанял он за семь с полтиною, так же, как и мы. Поразговорившись с ним, мы осведомились, что он именем, отчеством и прозванием — Евдоким Тимофеевич Пшеницын, ремеслом — горюн, званием — человек божий. В отношении к табаку и чаю оказался вполне порядочным человеком, который к чужому чайнику или кисету не приволакивается, а всякое зелье про свою душу сам себе запасает, не прочь, однако ж, и от того, чтоб угостить соседа; все эти обычаи и порядки он знал хорошо, и потому мы стали уважать его с первого знакомства.
После, однако ж, когда Евдоким Пшеницын пожил с нами месяц, другой — мы заметили, что он чудит. Представьте себе, он часто угощал нас своим чаем и табаком, даже иной раз, когда мы с Гоноровичем сидим себе да поглядываем на самовар Анания Демьяновича, спросит, бывало: «А что, господа, не попить ли чайку? У меня, говорит, сегодня славный чаек и табак есть жуковский», — ну и распорядится в ту же минуту, и заговорит такое смешное, что у нас животы надрываются, а сам не улыбнется, точно и не он говорит. А там, как подадут готовый самовар, он и начнет нас угощать и утешит совершенно. Потом, случалось, развернет старый бумажник и станет считать перед нами свои деньги: рубль, два, три, иногда и десять бумажками. Тут он, слово по слову, да и повыспросит у нас всю правду, что третий день сидим без копейки и чайку золотничка не на что купить. А что же вы, говорит, у меня не спросили? И наделит, бывало, нас деньгами, а мы ему, знаете, возвращаем после сполна.
Дальше заметили мы, что он у нас ни разу не угощался и денег никогда не спрашивал, а часто видно было, что есть у него на душе большое горе. Бывало, сидит по целым часам, задумавшись, лицо у него станет такое, что страшно смотреть. Но только заговоришь к нему: «Что это с вами, Евдоким Тимофеевич?» — он и встрепенется. «Ничего, говорит, пустяки разные пришли в голову», да и делается по-прежнему веселым и забавным до крайности.
Однако ж дальше и дальше, он стал больше задумываться, так что, бывало, и не слышит, когда кликнешь его, иной раз выпучит глаза и смотрит как шальной, ничего не понимая.
Все это находило на него чаще в такую пору, когда он оставался один в нашей комнате, когда и Ананий Демьянович выходил со двора, чтоб купить себе чаю (Ананий Демьянович покупает чай оптом, четвертушками). Однажды пришел я из своей должности раньше обыкновенного. Гляжу, что ж? — наш весельчак мало того, что сидит задумавшись, опустив голову на руки, и лицо у него вытянулось и позеленело: так и видно было, что совсем «опустился» человек; он, поверите ли, плакал! Да, не то чтоб рыдал, как баба какая, а так сидит себе, не дышит и ничего не слышит, точно окаменелый, а слезы у него из глаз каплют, каплют… Не знаю почему, но горько мне стало, и тоска охватила меня страшная. Я кинулся к нему: «Евдоким Тимофеич, что это с вами?» Он не шелохнется, а слезы все каплют, и в лице ни кровинки! «Да опамятуйтесь же; не боитесь ли бога?» — закричал я, испугавшись, чтоб не умер человек скоропостижно и не довел нас до беды (у меня же на ту пору ни единой копейки за душою не было и фрачишко этот был в закладе за два с полтиною). Тут как встряхнул я его сердечного, он и опамятовался, пошевельнулся, уставил на меня глаза, подумал, подумал, да и заговорил: «Это я, говорит, зачитался: книга хорошая, говорит, попалась, так я и зачитался» (а книги-то у него в руках вовсе не было). «Очень, говорит, хорошо написано о молодой безалаберной жизни, о том, какие человек имеет блистательные надежды, пока молод и глуп, какие у него затеи и как для него в ту молодую, зеленую пору все нипочем, все трын-трава. А потом, говорит, начинает жить и умнеть человек, и становится умнее самого Наполеона (это уж он сказал просто для смехотворства), и доживает, говорит, до того, что уж не почитает ничего, кроме брюха да копейки». А потом и засмеялся. «Вот мы, говорит, принялись умствовать да философствовать, как немцы, а это вредит пищеварению; притом же мы с вами, Калачов (он всех называл просто по фамилии, ну да господь с ним!), мы, говорит, с вами не философы, а горюны, так послушайте, какую штуку сделал один горюн». Я стал слушать, и он принялся смехотворствовать и рассказал мне, как один больной человек сорок дней и сорок ночей, глядя на порожние бутылки, все терпел — и ничего, а в начале сорок первых суток чуть не умер от тоски, что бутылки — порожние. Он послал было своего лакея (у него был лакей) в погреб, чтоб поверили, а там — возьми да и не поверь. Тогда он, с горя, начал сажать и закупоривать по шестисот шестидесяти шести лиходеев в каждую бутылку и до тех пор любовался их пляскою в бутылках, пока не натешился вволю, да уж заодно и выздоровел…
Раз как-то мы с Гоноровичем, возвратившись домой, не нашли Пшеницына. Ананий Демьянович, который, по обычаю, кушал чай и беседовал с своим самоваром, объяснил нам, что Евдоким Тимофеевич ни с того ни с сего вдруг переехал в «особую» комнату, в эту самую, где вы теперь живете, а что касается до цены, так он доплатит хозяйке семнадцать с полтиною наличными. Ну, подумали мы, поправились дела у Евдокима Пшеницына, так Евдоким Пшеницын и знать нас не захочет, а впрочем, и мы-то с своей стороны к вашей милости не приволакиваемся: не угодно, так пусть будет как вам угодно.
После того мы редко встречались с