Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Котя, ты куда пропал, я тебе уже третий раз звоню? — спрашивает меня моя судьба — самым родным на свете голосом, от которого все во мне вмиг оживает, кровь снова начинает бежать по жилам, и я хихикаю себе под нос, обрадованный, но, странное дело, немного вроде и разочарованный: ну и пенек, как я мог забыть, что это же Лялюшины новые позывные?.. Она целыми днями теперь крутит это «The Show Must Go On», хоть под него, по-моему, не на show, а на эшафот идти впору, — но моя смешная девочка уперлась и говорит, что я ничего не понимаю…
— Я скоро буду дома, Лялюша, только одну встречу еще отбуду… Что-нибудь купить? Хлеб есть?
Вот это на самом деле и называется счастьем — когда ты можешь спрашивать у нее такие простые, будничные вещи, и возвращаться вечером домой с пакетом из супермаркета на заднем сиденье, и видеть еще из машины свет в окне на четвертом этаже (четырехугольник света на асфальте…), — за которым она хозяйничает в твоей квартире, или сидит за компьютером, или слушает «Queen», — и ее тень вот-вот появится на портьере, как на киноэкране, и замрет, приникнув к окну: кто там внизу подъехал? Это я, моя маленькая, я уже здесь, четыре пролета бегом, через ступеньку — и я уже с тобой…
— Я сама еще в городе, Адя, только что освободилась, — Лялюшка говорит так, словно ступает по нечищенному обледенелому тротуару, выбирая, куда поставить ногу. — Я встречалась с Вадимом.
А, это с тем нардепом, мужем ее погибшей подруги…
— И что?.. — Но по ее голосу я уже понимаю: снова случилось нехорошее.
— Хреново, котя. Совсем хреново.
Она надеялась с его помощью отпугнуть тех гадов, что замышляют через ТВ торговлю девчушками. Получился облом? Или что-то посерьезней?
— Что, облом?
— Ага… Полный. Знаешь, я бы даже чего-нибудь выпила…
— О, это мудрое решение! Давай. Я в полшестого встречаюсь со своим экспертом в «Купидоне», приезжай прямо туда!
Черт бы его побрал, этого эксперта, и того гниду-клиента, которому ко всему, что он уже наворовал, еще и Новакивского теперь подавай, и Юлечку с ее долбаной карьерой — сейчас, когда мне просто нужно держать мою малышку за плечи, потому что она вот-вот расплачется.
— А я вам не помешаю?
Раньше она бы так не спросила, не было в ней этой покорной, сжимающей сердце готовности быть выставленной за дверь, если помешает, — та Дарина Гощинская, которую узнавали на улицах и просили автограф, могла кому-нибудь помешать, только если сама этого хотела, имела право мешать… Девочка моя, если б ты только знала, как мне тебя жалко — до кома в горле…
— Еще раз такое спросишь — задам тебе трепку!
— Кулаком? — вроде бы немного оживает она, почуяв игру.
— Почему кулаком — сапогом.
— Это чтоб синяков не было?
— Ага. Как можно на такой красивой попе оставлять синяки?
— Эстет, блин! — наконец фыркает-таки моя грустная девочка. — Хорошо, по дороге загляну в охотничий магазин, гляну, какие там сапоги…
— Там не такие. Правильные — это солдатские, кирзовые.
— Садист. Они что, крепче?
— Еще бы. Краса и сила. Два в одном.
Снова смешок, а потом:
— Котя?
— Мм?
— Я тебя люблю.
Вот и всё, и ничего мне больше не нужно знать. Такой яркий, сплошной накат тепла — сижу в машине, как в ванне, и улыбаюсь, как идиот: золотистым прямоугольникам на снегу, и величественно опрокинутым, как декорации к античной драме, кубам мусорных баков в глубине двора, и, глянь-ка, Лялюша, — ах как жаль, что ты не видишь! — с каким оскорбленным достоинством пересекает двор по направлению к античным декорациям здоровенный черный котяра, — как можно заставлять такое совершенное существо вылезать из тепла на холод, говорит весь его вид так явно, словно эти слова висят над ним, выписанные в воздухе, как на комиксах, и я от полноты чувств ему сигналю, от чего он, мгновенно утратив все свое достоинство, улепетывает, как застуканный воришка, до чего же смешной, впору расхохотаться вслух, Господи, какой все-таки хороший этот мир, и как хорошо в нем жить, девочка моя, ничего не бойся, никто нам ничего не сделает, только ты люби меня, слышишь? Только не бросай меня одного…
— Ты там кому бибикаешь? — спрашивает Лялюшка.
— Это я салютую. В твою честь. Сейчас еще быстренько порву своего Николая Семеновича на немецкий крест, чтобы нам не мешал, и сложу его тленные останки к твоим ногам.
— Что-то ты слишком агрессивным становишься. К ночи?
— Лялюшка. Мой ляленыш, чудо мое милое, я уже по тебе соскучился.
— Это ты чудо. Хорошо, еду в «Купидон».
— А я лечу. На крыльях любви. Уже выпускаю шасси.
— Шасси? Это так теперь называется?
— Фу, бесстыдница!
— Будь осторожен, на дорогах скользко.
— Буду. Обещаю. Целую.
— И я тебя.
Мои пальцы больше не дрожат — поворот ключа, и мой любимый, послушный «гольф», чудесная машина, радостно взвизгнув, будто заждался, срывается с места. На выезде из арки, где мне нужно притормозить, приникший к земле, как йог, головой в плечи, котяра — недалеко и убежал! — провожает меня недоверчивым, как у Юлечки, взглядом. Еле сдерживаюсь, чтоб не помахать ему через окно: хорошего вечера, обормот!..
2. Из цикла «Секреты». «Я ее убил»
…Что-то они обсуждают, Адька и этот лисьеподобный дядечка со скорбным ртом и жиденькими бесцветными волосами под цвет залысин (как его зовут, я уже забыла), Адька достает какую-то папку, шуршит листами бумаги, дядечка достает очки и цепляет на нос — все это как за стеклом. Не могу я вслушиваться, не могу принимать участие в разговоре. Только лакаю вино, как воду, и время от времени, когда дядечка с сомнением поглядывает на меня из-под очков, подтверждаю мирный характер своего присутствия вымученной улыбкой — помогает привычка держать на камеру выражение лица под контролем. Поскорее бы он уже уходил. И воротничок у него несвежий.
— Почему ты не ешь? — заботливо спрашивает Адька.
Почему? Да потому, что мне и без еды тошно. Прямо физически тяжело сейчас — давиться кусками чьего-то мяса. Какого-нибудь невинного теленка, во цвете юности получившего кувалдой по голове. Будто спускаешь по пищеводу камни, которые так и останутся лежать там в желудке навеки. Снова молча улыбаюсь, на этот раз прося улыбкой прощения, — и снова хватаюсь за бокал с вином, как за поручень в разболтанной маршрутке (в этой кофейне, как в маршрутке, полно народу, и так же пахнет — мокрой одеждой и табаком). Вот так люди и спиваются.
Вадим бы меня не принял, если б знал, с чем я к нему пришла. Можно не сомневаться — спрятался бы и телефонную трубку б не брал. Он и так в последнее время меня избегает — неужели думает, что я буду предъявлять ему за Владу какие-то счета? Сразу же, словно оправдываясь, ринулся отчитываться передо мной за Катруську — мол, недавно с ней виделся и на каникулы возил ее в Швейцарию кататься на лыжах, как мило с его стороны. Будто бы я этого раньше не знала, от Нины Устимовны. Говорил и говорил, словно боялся, что я его перебью. И какая Катруська уже большая, и как там, в Альпах, за ней ухаживал немецкий мальчик. Только я от Н. У. знала и кое-что другое — что, кроме Катруськи, с ним еще летала и его массажистка, некая Светочка. Ну что ж, жизнь продолжается, и не век же в трауре ходить, верно? Мужчина, привыкший к моногамной связи, пропадет, как зверь, выпущенный на волю из зоопарка, — кто-то должен присмотреть за осиротевшим дядькой. Светочка так Светочка. Хоть я и не думаю, что для девочки это подходящая компания.