Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сначала о юбилее… Почему это событие мне представилось грустным? Я вдруг вспомнил, как по заданию редакции оказался на похоронах Сергея Владимировича Михалкова летом 2009 года на Новодевичьем кладбище. Похороны были закрытые, для узкого семейного круга. Но когда гроб стал опускаться в землю, из динамиков вдруг грянул гимн России. И хотя я никогда не считал себя таким уж патриотом (вообще, бурно и чрезмерно проявляющийся патриотизм в мирное время мне кажется подозрительным), в этот момент у меня по коже пробежали мурашки. Я вдруг явственно понял, что в землю уходит человек, под слова гимна которого мы, саратовские студенты, всегда забывавшие выключать в общежитской тесной комнате на ночь радиоприемник, ошарашенно вскакивали в шесть или семь часов утра, точно не помню. Потому что с этого гимна начиналось утро страны, от Калининграда до Сахалина. И хотя слова этого гимна потом изменили, но музыка осталась прежней, и автор слов всё тот же. Это такое странное и трудновыразимое чувство, когда вдруг понимаешь, что ушла эпоха. Ведь уже нельзя представить, чтобы сегодня вся страна или хотя бы огромная ее часть просыпалась под звук государственного гимна. И это хорошо. Но эпохи всё равно жаль.
О похоронах Бориса Васильева в своем блоге на сайте «Эхо Москвы» написал известный журналист Александр Минкин. Он хорошо сказал о писателе Борисе Васильеве и плохо о тех, кто его провожал (вернее, не провожал). Приведу эти слова:
«…Панихида прошла в Центральном доме литераторов. Множество венков, ордена на подушках, почетный караул в парадной форме, военный оркестр – всё было как полагается. Всё было очень достойно. Были телекамеры, фотографы, телеграммы от руководителей страны (их не стали зачитывать, но сказали, что есть).
Всё было, только не было очереди. Не было народа.
Не было однополчан. Те, кто не погиб в боях, умерли потом.
Не было писателей. Кто их знает – почему. Некоторые, впрочем, пришли; может, десять, может, двадцать. Но ведь в Москве несколько тысяч писателей. И вряд ли найдется хоть один более знаменитый, чем Васильев. И уж точно нет более благородного.
Не было читателей. Кто их знает – почему. Пришли вряд ли более трехсот. В четырехсотместном зале ЦДЛ было полно пустых мест. Триста из 15 миллионов москвичей – две тысячных доли процента (0,002 %).
Умри он на двадцать пять лет раньше – очередь тянулась бы от Манежа. За эти годы в России умерло около пятидесяти миллионов. И несколько миллионов уехало. Эти умершие и уехавшие были читателями.
За эти годы в России родилось около сорока миллионов. И несколько миллионов приехало. Большая часть родившихся и приехавших – не читатели».
Всё правильно. И обидно, и стыдно. Но как-то слишком пафосно. Если на панихиду по Борису Васильеву пришли сотни его читателей и, по подсчетам Минкина, «десять, может, двадцать» писателей, то это еще очень хорошо! Могло быть гораздо меньше, учитывая тот факт, что последние лет двадцать пять этот, в советские времена невероятно известный, писатель жил весьма замкнутой и незаметной жизнью и писал цикл исторических книг о русских князьях, стараясь показать, что у нашей власти были свои светлые герои, а не только деспоты и палачи. Но для кого он это писал? Я прекрасно понимаю, для кого были написаны «А зори здесь тихие…». Я отчетливо представляю себе этого читателя и зрителя одноименного фильма, от которого рыдало полстраны. Но я так же отчетливо понимаю, что та эпоха ушла, того читателя и зрителя, как общности людей, уже давно нет. И поэтому какие бы прекрасные и душевно светлые задания ни давал себе современный писатель, как бы ни старался он «заразить» (по Льву Толстому) нас высокими идеалами и чувством любви к Родине, нет никакой гарантии, что его желание найдет отклик в обществе. Потому что нужно еще сперва создать это общество.
Что же касается неявки на похороны Бориса Васильева писателей, то могу «утешить» Александра Минкина одним историческим фактом. На похоронах Толстого в Ясной Поляне был только один писатель – Валерий Брюсов. Там не было ни Бунина, ни Горького, ни Леонида Андреева – вообще ни одного из тех, кто клялись в любви к Толстому, ездили к нему в Ясную Поляну, пока он был жив, а потом писали об этом мощные мемуары. Но когда Толстой умер и его тело привезли из Астапова в Ясную, туда почему-то не приехал никто из писателей. Не приехал, например, Мережковский, хотя написал о Толстом столько, что не на один том наберется.
Конечно, приехать в Ясную Поляну из Петербурга или даже из Москвы – это не в ЦДЛ на метро добраться. Но ведь и было у писателей время подготовиться: Толстой не вдруг умер, он неделю умирал в Астапове. Куда, кстати, тоже ни один писатель не приехал. Одни репортеры, писавшие об этом каждый день во все газеты.
Не видел я большого скопления писателей и на похоронах Александра Исаевича Солженицына. Были те, кто уже стал лауреатом премии, им учрежденной, было еще несколько человек из разных писательских союзов. Но так чтобы мимо гроба на панихиде прошли десятки или даже сотни писателей – не было. И в храме в Донском монастыре, где Солженицына хоронили и где яблоку негде было упасть, столько туда пришло разных людей на прощальную литургию, писателей я заметил единицы.
В этом нет ничего удивительного. Писательское ремесло – одинокое. Если какие-то писатели друг с другом слишком много общаются, то это, как правило, означает, что они просто выпивают. А с Васильевым, как и с Солженицыным, выпивать не приходилось – работали они за письменным столом от зари до зари.
16 марта 2013
На этой неделе, 28 марта, исполняется 145 лет со дня рождения Алексея Максимовича Пешкова, известного всему миру как Максим Горький.
Его величали при жизни и после смерти, пока он считался «великим пролетарским писателем» и «основоположником социалистического реализма» – определения, к которым Горький не имел практически никакого отношения. Его называли «вождем советской литературы», что было ближе к истине, но тоже весьма приблизительно, потому что советской литературы как единого явления не существовало. Просто после 1917 года русские писатели разделились на тех, кто вынужден был жить за рубежом, и тех, кто по доброй воле или вынужденно жил в советской стране. Сам Горький после революции провел за границей семь лет и примерно столько же прожил в СССР после возвращения. При этом до 1935 года Горький ежегодно осень, зиму и часть весны проводил в Италии, в Сорренто, а в 1933 году вообще не приезжал в отечество. В 1935 году в выезде за рубеж ему было отказано решением Сталина. Сталин посчитал, что в Крыму, где у Горького была казенная дача, климат не хуже, чем в Италии. Таким образом, сложно сказать, к какой части русских послереволюционных писателей следует относить Горького.
Но все эти подсчеты не имеют решающего значения. Безусловно одно. Вернувшись в СССР, Горький-эмигрант сделал свой выбор. И гораздо важнее понять: почему? Почему писатель, гневно осудивший в 1917–1918 годах в «Несвоевременных мыслях» политику Ленина, с конца двадцатых и до смерти в 1936 году публично славословил Сталина и работников карательных органов, называя «лучшими людьми страны»? Почему в статье «О белоэмигрантской литературе» 1928 года, опубликованной в «Правде», он предал анафеме не только всех эмигрантов, но и всю интеллигенцию, к которой сам же и принадлежал, которую отчаянно спасал от репрессий в 1917–1921 годах, и заявил, что большевики (во главе со Сталиным) осуществляют то, «о чем мечтали мудрейшие и наиболее искренно человеколюбивые люди мира». «Среди этих людей вам нет места, – писал он своим старым товарищам по литературе и общественному движению. – Ваша игра проиграна».