Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В письме матери Тамара сообщала:
«Мой друг Володя (Маяковский) уехал за границу, выяснились очень забавные подробности, оказывается, этот малютка (в сажень ростом) был в меня влюблен, писал стишки и вопче. Читал их всем, кроме меня, боялся, он думал, что я буду смеяться. А я наоборот, ведь каждому лестно, чтобы про него Маяковский стишки писал. У нас бывает поэт Асеев, приятель Маяковского и наш общий друг. Муся в шутку ему сказала, что я влюблена в Володю, он обалдел, начал говорить, что мы оба идиоты, а потом начал дразнить меня, что я буду карманной женой Маяковского»[75].
«Нередко случалось, — вспоминал Валентин Петрович, — Маяковский останавливался в летний день у раскрытых окошек, стучал палкой по подоконнику, окликал:
— Катаич!.. Вы дома?..
И десятка два новых, только что рожденных строк стихотворения или поэмы пробовались впервые «на голос»».
«Катаич» бывал и в Водопьяновом переулке, и в Лубянском проезде.
Поэт подхватил четверостишие (из вышедшей в 1925 году детской книжки «Радио жираф», Катаев в этом жанре себя быстро проявил): «— Как живете, караси? — Ничего себе, мерси», и оно загуляло по Москве — вместо обмена приветствиями. Маяковский, по катаевскому замечанию, вообще, запросто и с удовольствием присваивал чужие шутки, и каламбур «инцидент исперчен», попавший в предсмертную записку, был сочинен еще до революции сатириком Абрамом Арго.
Катаеву было свойственно панибратское отношение ко всем без исключения, особенно к классикам-современникам. Но именно при чтении лирических мемуаров о «наидерзостнейшем футуристе» сложно отделаться от ощущения раздраженной прохладцы[76]. И «Трава забвенья», и «Алмазный мой венец» итожат жизнь поэта одинаковым болезненным образом — мальчика, запрограммированного на самоуничтожение. Даже цитируется один и тот же «Романс» из поэмы «Про это».
«И так — навсегда: мальчик-самоубийца. До чего ж на него похож».
По Катаеву выходит, что маяковское:
было обращением к себе самому, и этот высокий человек с угловатыми движениями Командора на самом деле лишь казался каменным: то был не солдат и не самоуверенный король эпатажа, а инфант, игравший в героя, под конец растерявшийся от любви и неудач и простудно поплывший. Вечный мальчик, на людях державший себя в неестественном напряжении. Торопыга в словах — шутки наскоком, метафоры нахрапом…
На этот подчеркнутый Катаевым инфантилизм обратил желчное внимание историк Александр Немировский, особенно в сцене, где Маяковский, наизусть читая Блока, «протянул слушателям воображаемый ножик и даже подул на него, как бы желая сдуть пылинку дальних стран»: «Не хватает только, чтобы он при чтении первой строфы проскакал по комнате с криком «ту-ту-ту», чтобы зримо показать, как с гудками вошли в бухту военные суда».
Катаев приводил примеры юмора Маяковского, и, по оценке писателя Юрия Карабчиевского[77], все они красноречиво свидетельствуют как раз об отсутствии юмора. Усмехнувшись над очередным «примитивным примером», которым «вынужден иллюстрировать Катаев несравненный юмор своего героя», Карабчиевский находит единственную меткую шутку в этом мемуаре, произнесенную Мандельштамом (она есть и в воспоминаниях Ахматовой): «Маяковский, перестаньте читать стихи, вы не румынский оркестр». «Маяковский так растерялся, что не нашелся, что ответить, а с ним это бывало чрезвычайно редко», — процитировав Катаева, Карабчиевский заключает: «Никакого такого юмора не было у Владимира Маяковского. Была энергия, злость, ирония, была способность к смешным сочетаниям слов и даже способность видеть смешное в людях — а все-таки чувства юмора не было». Допуская, что «несравненные», а в общем-то, не самые удачные фразы Катаев подобрал нарочито, надо признать и повториться: в значительной степени диагноз «специфичности юмора» мог быть отнесен и к нему самому.
Его Маяковский — «переросток», нежный и нервный южанин, уроженец Грузии, часто простужавшийся в немилосердной Москве («Гибну, как обезьяна, привезенная из тропиков»). Катаев замечал, что как южанин тоже постоянно простужался в столичном климате. Хотя, казалось бы, какой из Москвы север? Ну разве что в сравнении с горами или морем… «Несколько женские глаза — красивые и внимательные — смотрели снизу вверх, отчего мне всегда хотелось назвать их «рогатыми»». Не надо расслабляться: эти самые глядящие снизу вверх «рогатые» глаза уже возникали в «Отце» у безжалостного чекиста. Внезапно думаешь: а уж не с Маяковского ли был срисован следователь, чей погожий вид сменялся грозовым: «Лицо его стало железным, скулы натужились желваками, и он стукнул по столу кулаком»?
Катаев колко упоминал рекламные вирши, любезные «теоретикам из Водопьянова переулка» (по его мнению, Брики «эксплуатировали Маяковского» — «они заставляли его писать рекламы и в конечном счете погубили»), утверждал, что вместе с «первым поэтом Революции» сочинял плакаты для демонстрации на Красной площади, и показывал свою любовь к непартийному ранимому «трагическому» шалому одиночке, тому самому мальчику-самоубийце. Мысль не нова — к примеру, и Лев Никулин делился впечатлениями о «нечеловеческой борьбе поэта лирического с поэтом политическим, поэта, превосходно владевшего тайной прямого лирического воздействия и отказавшегося от приемов лирика-гипнотизера». Не случаен и рассказ Катаева, как по дороге из Мыльникова в Лубянский на просьбу почитать раннюю поэму его спутник впал в бешенство. ««Облако в штанах»! — заревел он. — А почему вы не просите меня прочесть «Хорошо!»? Почему?» (Деталь: Евгения Катаева рассказала мне, что получила двойку в школе, отвечая по поэме «Хорошо!». Дома отец достал книгу с полки и прочитал поэму вслух, иногда с увлажняющимися глазами, специально останавливаясь на драматически-трогательных эпизодах вроде приношения голодающей Лиле: «Не домой, не на суп, а к любимой в гости две морковинки несу за зеленый хвостик», и на следующий день Женя к потрясению всего класса исправила двойку на отлично.)
Лиля Брик, ознакомившись с воспоминаниями Катаева, в 1967 году писала младшей сестре Эльзе Триоле: «Всё наврано!! Всё абсолютно не так». Упрек едва ли справедлив — например, последний вечер Маяковского в изложении Катаева очень близок к запискам Полонской. Восклицательные знаки Брик — след давнего дурного отношения к Катаеву, рассыпанного по ее дневникам. В 1929-м в письме из Москвы в Ялту она обращалась загадочно, но с энтузиазмом: «Володик, очень тебя прошу не встречаться с Катаевым. У меня есть на это серьезные причины. Я встретила его в Модпике (Московском обществе драматических писателей и композиторов. — С. Ж), он едет в Крым и спрашивал твой адрес. Еще раз прошу — не встречайся с Катаевым» (курсивом — подчеркнутое Брик. — С.Ш.).