Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Допивай, — сказал один, — нечего время терять. А ты уверен, что Зоя будет дома?
— Ну конечно. Я предупредил, что, может быть, заеду.
— А ее подружка ничего?
— Темпераментная.
— Тогда поехали.
Они допили пиво и с высокомерным видом направились к двери, бросив мимолетный взгляд на Роз. Малыш услышал, как за дверью они захохотали. Они смеялись над ним. Он сделал несколько шагов по бару, им снова овладела холодная враждебность. В нем вдруг вспыхнуло желание бросить все, сесть в машину, уехать домой, а ее оставить в живых. Это был скорее приступ апатии, а не жалости — черт знает, как много еще нужно сделать и как много продумать, на сколько вопросов придется отвечать. Ему не верилось, что в конце брезжит свобода, тем более, что свободой этой ему предстояло пользоваться где-то вдали от родных мест.
— Дождь все сильнее, — сказал он.
Роз стояла в ожидании, не в силах ответить ему, она задыхалась, как будто пробежала большое расстояние… Она, казалось, сразу постарела. Ей было шестнадцать, но она выглядела такой, какой должна была стать после долгих лет замужества, рождения детей, ежедневных ссор, — смерть, у порога которой они стояли, состарила их.
— Я написала все, что ты хотел, — сказала она. Потом увидела, как он достал клочок бумаги набросал свою записку для следователя, для читателей «Дейли экспресс», для всех тех, кого называют миром.
В бар неслышно вошел двойник.
— Ты не заплатил, — сказал он.
Пока Пинки искал деньги, на нее нахлынуло почти непреодолимое чувство протеста — она любой ценой должна выпутаться из всего этого, оставить его, отказаться играть в эту игру. Он не может заставить ее убить себя, жизнь совсем не так уж плоха. Протест пришел как откровение, словно тайный голос шептал ей, что она тоже что-то значит, она — независимое существо, а совсем не единая с ним плоть. Можно ведь всегда ускользнуть… если он не передумает. Ничего ведь не решено окончательно. Пусть они поедут в машине, куда ему будет угодно, пусть она возьмет пистолет из его рук… даже и тогда… в самый последний момент… можно и не стрелять. Ничего ведь не решено окончательно… всегда есть надежда.
— Вот тебе на чай, — сказал Малыш. — Я привык давать официантам на чай. — В нем снова вспыхнула ненависть. — Ты ведь примерный католик, Пайкер, — спросил он, — ходишь в воскресенье к мессе, как положено?
— А почему бы и нет! — слегка вызывающе ответил Пайкер.
— Ты боишься, — сказал Малыш, — боишься гореть в вечном огне.
— А кто же не боится?
— Вот я не боюсь! — Он с отвращением вспомнил прошлое: звон надтреснутого колокола, ребенка, рыдающего под ударами розги, и снова повторил: — Я не боюсь… Нам пора идти, — обратился он к Роз. Затем подошел к ней, испытующе глядя на нее, приложил ладонь к ее щеке, полуласково, полуугрожающе. И спросил: — Ты ведь всегда будешь меня любить?
— Да.
Он потребовал еще одного подтверждения.
— Ты ведь всегда будешь со мной? — И когда она кивнула в знак согласия, он устало начал ту длинную процедуру, которая в конце концов должна была вернуть ему свободу.
На улице лил дождь; мотор упорно не заводился. Малыш стоял, подняв воротник пальто, и крутил ручку. Роз порывалась сказать ему, чтобы он не стоял там, не мокнул, потому что она изменила свое решение… они будут жить… любой ценой… и не смела. Она отодвигала надежду… на самый последний момент. Когда они отъехали, она сказала:
— Вчера ночью… и позавчера… ты ведь не стал ненавидеть меня за то, что мы делали?
— Нет, не стал, — ответил он.
— Хоть это и смертный грех?
Это была истинная правда — он не чувствовал ненависти даже к тому, что они делали. Это вспоминалось как нечто приятное, вызывало гордость… и что-то еще. Машина, покачиваясь, снова выехала на главную магистраль; он повернул к Брайтону. Беспредельное волнение овладевало им, как будто кто-то старался ворваться внутрь, как будто к стеклу прижимались гигантские крылья. «Dona nobis pacem». Он сопротивлялся этому, со страшной горечью вспоминая о школьной скамье, о цементной спортивной площадке, о зале ожидания на вокзале Сент-Пэнкрас, о грязной похоти Дэллоу и Джуди, о холоде и отчаянии, охвативших его на молу. Если бы стекло разбилось и хищник — кто бы это ни был — ворвался внутрь, бог знает, что произошло бы. Он почувствовал страшную опустошенность — исповедь, покаяние, причастие — и непреодолимое отчаяние; он мчался вслепую навстречу дождю. Сквозь потрескавшееся, грязное ветровое стекло ничего нельзя было рассмотреть. Какой-то автобус ехал прямо на них, но вовремя свернул вбок — Малыш вел машину не по той стороне. Вдруг он сказал наугад:
— Остановимся здесь.
Плохо замощенная улица кончалась, упираясь в скалу, — дачи разных типов и размеров, незастроенный участок, заросший густой травой и мокрыми кустами боярышника, похожими на взъерошенных кур, везде темно, светятся только три окошка. Играет радио, в гараже мужчина возится с мотоциклом, который ревет и шипит в темноте. Он проехал еще несколько метров вглубь, выключил фары, заглушил мотор. Сквозь дыру в брезенте с шумом врывался дождь, слышно было, как море бьется о скалу.
— Вот посмотри. Это и есть мир, — сказал он.
Еще один огонек зажегся за дверью — витраж изображал Веселого рыцаря, обрамленного тюдоровскими розами. Малыш вглядывался вдаль, как будто это он должен был попрощаться с мотоциклом, с домиками, с залитой дождем улицей, ему вспомнились слова из мессы: «Он был в этом мире, он создал этот мир, и этот мир отверг его».
Надеяться уже, кажется, не на что; она должна сказать сейчас или никогда: «Не стану я этого делать. И вовсе не собиралась». Это было похоже на романтическое приключение — вы решили сражаться в Испании и не успели оглянуться, как для вас уже взяты билеты, в руку вложены рекомендательные письма, вас пришли проводить — все стало реальностью.
Малыш сунул руку в карман и вытащил пистолет.
— Я взял его из комнаты Дэллоу, — объяснил он.
Она хотела было сказать, что не знает, как им пользоваться, найти какое-то оправдание, но он, очевидно, продумал все.
— Я отвел предохранитель, — объяснил он, — тебе нужно только нажать вот это. Совсем не трудно. Приставь его к уху — тогда он будет устойчивее. — Вся его юность воплотилась в жестокость его указаний, он был похож на мальчишку, играющего на куче шлака. — Ну, держи, — добавил он, — держи.
Просто поразительно, как далеко может простираться надежда. Она подумала: «Сейчас еще не нужно ничего говорить. Я могу взять пистолет, а потом… выбросить его из машины, побежать прочь, сделать что-нибудь, чтобы прекратить все это». Но воля его упорно подчиняла ее себе. Он-то принял решение. Она взяла пистолет — это было похоже на предательство. «А что он сделает, — подумала она, — если я… не стану стрелять?» Застрелится ли он один, без нее? Он-то будет проклят, а сможет ли она тоже заслужить проклятие, доказать им всем, что они не могут проклинать только тех, кого хотят? Остаться в живых на долгие годы… нельзя знать наперед, что сделает с тобой жизнь; а если она превратит тебя в кроткую, добродетельную, раскаявшуюся? В ее уме религия складывалась из целого ряда раскрашенных картинок: ясли в рождественскую ночь… там еще были вол и овца; но тут кончалось Добро и начиналось Зло — из своего замка с башнями Ирод посылал разыскивать ясли, где родился младенец.[35]Она хотела быть рядом с Иродом, если Пинки был там; греху предаешься неожиданно, в момент отчаяния или гнева, но в течение долгой жизни тобой руководит Добро, непреклонно ведя тебя к яслям, к «праведной смерти».