Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я настоял, чтобы она сказала мне, чего она хочет. Она начала одновременно плакать и смеяться.
— Ты мне купишь норковую шубу? — спросила она меня между всхлипываниями.
Я взъерошил ее волосы и сказал, что куплю.
— Если она тебе не понравится, отнесешь ее обратно в магазин и получишь деньги, — сказал я.
Она засмеялась и стукнула меня так, как раньше. Ей нужно было возвращаться к работе, и мы расстались. Я пообещал, что приду еще, чтобы встретиться с ней, но, если не вернусь, прошу ее понять, что моя жизнь швыряет меня во все стороны. Однако я сохраню память о ней на всю оставшуюся жизнь и, может быть, даже дольше.
Я действительно вернулся, но только чтобы увидеть издалека, как ей доставили норковую шубу. Я услышал, как она визжит от восторга. Эта часть моего задания была закончена. Я уехал, но не стал воздушным, как говорил дон Хуан. Я вскрыл старую рану, и она начала кровоточить. Это был скорее не дождь снаружи, а тонкий туман, который, казалось, пронизывал меня до мозга костей.
Потом я поехал к Сандре Фланеган. Она жила в одном из пригородов Нью-Йорка, куда можно было доехать на электричке. Я постучал к ней в дверь. Сандра открыла ее и посмотрела на меня, как на привидение. Она сильно побледнела. Она была еще красивей, чем раньше, возможно из-за того, что поправилась и выглядела большой, как дом.
— Как, ты, ты, ты! — сказала она, запинаясь, не в состоянии выговорить мое имя.
Она зарыдала, и некоторое время казалась возмущенной и укоряющей. Я не дал ей возможности продолжать это. Мое молчание было полным. В конце концов это подействовало и на нее. Она впустила меня, и мы присели в ее комнате.
— Что ты здесь делаешь? — сказала она намного спокойнее. — Тебе нельзя здесь оставаться! Я замужем! У меня трое детей! И я очень счастлива в своем браке.
Быстро выстреливая слова, как пулемет, она рассказала мне, что ее муж очень надежный, без особого воображения, но хороший человек, что он не чувственный, и ей приходилось быть очень осторожной, потому что он очень легко уставал, когда они занимались любовью, и иногда он не мог идти на работу, и легко заболевал, но она смогла родить троих прекрасных детей, и после ее третьего ребенка ее муж — которого, кажется, звали Герберт — просто перестал это делать. Он больше не мог, но для нее это не имело значения.
Я постарался успокоить ее, заверяя снова и снова, что я приехал к ней только на минутку, что не в моих намерениях менять ее жизнь или как-то ее беспокоить. Я рассказал ей, как тяжело было ее найти.
— Я пришел сюда, чтобы попрощаться с тобой, — сказал я, — и сказать тебе, что ты самая большая любовь в моей жизни. Я хочу сделать тебе символический подарок в знак моей признательности и вечной любви.
Она была глубоко растрогана. Она открыто улыбнулась так, как раньше. Из-за щели между зубами она была похожей на ребенка. Я сказал ей, что она прекрасна как никогда, и это было правдой.
Она засмеялась и сказала, что собирается сесть на строгую диету и что, если бы она знала, что я к ней приеду, она бы уже давно начала худеть. Но она начнет сейчас, и в следующий раз я увижу ее такой же худой, как всегда. Она вспомнила об ужасе нашей жизни вместе и как сильно влюблена она была. Она даже думала о самоубийстве, хотя и была набожной католичкой, но нашла в своих детях нужное ей утешение, и все, что мы сделали, было проделками молодости, которые нельзя будет стереть, и их нужно просто забыть.
Когда я спросил ее, какой подарок я могу ей сделать как символ моей благодарности и любви к ней, она засмеялась и сказала точно то же, что и Патриция Тернер: что у меня нет даже ночного горшка, и не будет, потому что так я устроен. Я настоял, чтобы она что-то назвала.
— Ты можешь купить мне микроавтобус, в который поместятся все мои дети? — сказала она, смеясь. — Я хочу «понтиак» или «олдсмобиль», со всеми этими приспособлениями.
Она сказала это, зная в глубине сердца, что я никак не могу сделать ей такой подарок. Но я сделал.
На следующий день я повел машину торгового агента, следуя за ним, когда он доставил ей микроавтобус, и из припаркованной машины, где я прятался, я услышал ее удивление; но, в согласии с ее чувственной природой, ее удивление было нерадостным. Это была реакция тела, всхлипывания с болью, замешательство. Она заплакала, но я знал, что она плачет не потому, что получила подарок. Это была тоска, которая отзывалась во мне. Я обвис на сиденье машины.
Когда я ехал на электричке в Нью-Йорк и потом летел в Лос-Анджелес, постоянно присутствовало ощущение, будто моя жизнь уходит; она вытекала из меня, как песок из пригоршни. Я не чувствовал себя освобожденным или изменившимся, сказав «спасибо» и «до свидания». Совсем наоборот, я глубже, чем когда-либо, почувствовал груз этой странной любви. Мне хотелось рыдать. Снова и снова в моем уме прокручивались названия — те, что мой друг Родриго Каммингс придумал для книг, которые так и не были никогда написаны. Он специализировался на придумывании названий. Его самым любимым было «Мы все умрем в Голливуде»; еще одним — «Мы никогда не изменимся», а моим любимым, которое я купил за десять долларов, было «Из жизни и грехов Родриго Каммингса». Все эти названия проигрывались в моем уме. Я был Родриго Каммингсом, я застрял во времени и пространстве, и я любил больше жизни двух женщин, и это никогда не изменится. И, как и все мои друзья, я умру в Голливуде.
Я рассказал все это дону Хуану в своем отчете о том, что считал своим ложным успехом. Он безжалостно отбросил все это. Он сказал, что мои чувства были всего лишь результатом индульгирования и жалости к себе, а чтобы сказать «до свидания» и «спасибо», действительно имея это в виду, и подтвердить это, магам нужно переделать себя.
— Сейчас же преодолей свою жалость к себе, — потребовал он. — Преодолей идею, что тебе причинили боль, — и что у тебя будет как несократимый остаток?
Моим несократимым остатком было чувство, что я сделал