Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выбирай, Лихо!
— Нет! — Он вырывается из полусна-полуяви, слетая на пол с узкого диванчика, падает, когтями впивается в паркет.
Выдыхает.
И заходится кашлем, потому как слишком много вокруг незнакомых ароматов, от которых хочется одного — бежать прочь.
…по влажной росе.
…по ломкому вереску, который уже выметнул лиловые колосья цветов.
…по прозрачному березовому лесу… и хмурому ельнику, что вырос на границе Серых земель живою стражей.
…по болоту, сухому мху, что выдержит немалый вес его, Лихо, нового тела… и луна, заглядывая в окошко, смотрит, как корчится на полу, пытаясь совладать с силой, человек.
Человек ли?
Луна улыбается. И в тенях ее проглядывает иное, смутно знакомое лицо.
— Нет. — Лихо все же удается встать. И, глядя на собственные руки, которые все еще больше руки, нежели лапы, он судорожно выдыхает.
Усмиряет силу.
Аврелий Яковлевич обещался, да, видно, забыл свое обещание… или не забыл, но оставил Лихо наедине с собой, чтоб справился…
Правильно.
Если у Лихо, у самого, веры недостанет, то чего о других людях говорить?
Он дошел до ванной комнаты и, склонившись над фаянсовым белым умывальником, вылил на голову кувшин холодной воды. Полегчало. Вода текла по волосам, по щекам, которые по самые глаза уже поросли светлою щетиной, по губам; и Лихо губы облизывал.
По шее.
За шиворот, успокаивая и охлаждая.
Выстоит.
У него иного выбора нет, потому как…
Он упер руку в зеркало и с кривоватой улыбкой, которой несколько мешали клыки, посмотрел на мизинец. На смуглой коже следом от родового перстня выделялся белый ободок.
Выстоит.
Хотя бы этой ночью, потому как без него не справятся…
Луна в окне нахмурилась, и ветер тронул пыльные гардины, но Лихо лишь встряхнул головой: некогда ему шепоток слушать. Дело ждет.
Богуслава очнулась на закате.
Низкая луна смотрела из зеркал. И сами зеркала раскрывались хельмовым чарованным лабиринтом, в котором клубилась сила. Тот, кто жил в Богуславе, эту силу черпал полными горстями…
Он сбрасывал запоры.
И раскрывал туманные пути, выпуская души.
…время пришло.
Ожидание лучших времен с годами переходит в хроническую форму.
Вывод, сделанный паном Залесским, долгожителем, на сто двадцать пятом годе его жизни при оной жизни осмыслении
Запах гнили стал невыносим.
Себастьян дышал ртом, но все одно не мог избавиться от ощущения, что вот-вот задохнется в этом смраде.
Полнолуние.
И луна круглая, точно циркулем на небе выведенная, не исчезает даже днем. Она смотрится в окна и смотрит из зеркал, заставляя нервничать.
Завтрак.
И панночки странно молчаливы, точно тоже чуют неладное. Смотрят в тарелки. Кривятся. Одна Богуслава улыбается счастливо.
Клементина бледна, если не сказать — сера, губы в лиловой кайме, под глазами — мешки, и сами глаза красные, как бывает после долгих слез…
…а ведь подкинули ее во дворец, к самым королевским покоям, в корзинке плетеной и с записочкой, что, дескать, дитя сие — незаконнорожденное, но крови королевской, и ежели его величество вздумают отеческим долгом пренебречь, то свалятся на голову его многочисленные проклятия…
Нет, в самой Клементине колдовского дару ни на грош.
…а не в этом ли дело? Оттого и вернули отцу, а не…
— Панночки, — голос надтреснутый, глухой, но в белоснежной тишине столовой он звучит как-то слишком уж громко; и луны в зеркалах мелко дрожат, готовые в любой момент разлететься на осколки, хоть бы от этого самого голоса, — прошу вас сегодня не покидать пределы Цветочного павильона.
— Почему? — поинтересовалась Евдокия, отодвигая тарелку с нетронутым завтраком.
Ответа не получила. Клементина поднялась, и следом за ней, повинуясь привычному ритуалу завтрака, встали красавицы.
— Считайте этот день отдыхом, — сказала Клементина, вымученно улыбнувшись. — Завтра вам предстоит посетить бал в честь…
Она говорила, глядя на собственные руки, которые мяли, терзали льняную салфетку, неспособные остановиться. И Себастьян тоже смотрел, подмечая, что руки эти бледны, а ногти, напротив, утратили исконный розовый цвет, налившись мертвенной синевой.
У панны Клементины было неладно с сердцем.
А может, и не в сердце дело?
Времени остается все меньше.
Тишина. Сам дом будто вымер. И прислуга подевалась… куда? После выяснится. Зеркала плывут, дрожат, но, что бы ни было заперто по ту их сторону, держат.
Надолго ли их хватит?
До полуночи — точно, а если повезет, то и дольше. Но в тишине Себастьяну слышится шепоток. Он пытается уловить, откуда тот доносится, но… ничего.
Пустота.
И красавицы, которые сидят в гостиной, глядя друг на друга молча. Не люди — куклы.
— Чем это так смердит? — поинтересовалась панночка Тиана, зажимая нос пальцами. Воняло и вправду знатно, но Себастьян подозревал, что запах этот слышен лишь ему одному. — Боги всемилостивейшие… вот у нас в городе одного году канализацию прорвало. А все потому, что дожди шли, и мэр, не нынешний, а тот, который до этого был, проворовался. Вот там чего-то не то забилося, не то провалилося, и на улицы этое самое поплыло. Жуть была жуткая!
Слушают.
Но Тиану ли?
Ядзита забыла о вышивке. Положила на колени и гладит. Смотрит же в зеркало, на луну.
Мазена отвернулась. Виден лишь профиль.
Красивый профиль.
Классический.
Габрисия ходит вдоль подоконника и пальцы на него положила, словно боится, что если отпустит, то потеряется…
Лизанька, читая очередное письмо, улыбается, но сама не замечает, до чего неестественной выглядит эта улыбка. Да и лицо… маска.
Евстафий Елисеевич не простит, ежели с нею что-нибудь да приключится, и ладно бы Себастьяну, так ведь себе не простит. А у него язва, нервы, и сердечко от многочисленных забот пошаливает.
Эржбета прикусила перо и застыла, устремив взгляд на массивную, белого колеру вазу. В потрескавшейся глазури отражается Эржбетино лицо, престранно уродливое.
Которая из них?
Богуслава мечется из угла в угол. И движения ее угловаты, дерганы. Если и замирает, то ненадолго.