Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Все возможно.
Словом, это был длинный и сложный разговор, в котором оба нащупывали друг друга, подходили вплотную и опять расходились, причем прокурор держался принятой роли простачка, и хозяин в конце концов начал его агитировать, все время подчеркивая свое кулацкое звание. Старик был явно огорчен тем, что гость оказался иным человеком, чем почему-то предположил он с первого взгляда. Это, по-видимому, лишало его возможности высказаться в намеченном плане, покрасоваться вовсю своей незаурядностью, справить некое свое торжество и притом проявить благородство. «Вот ты представитель той власти, которой здесь нет и с которой у меня свои давние счеты. Ты под моей кровлей, твоя судьба в моих руках. Я тебе напомню кое-что, погляжу на тебя, как ты будешь слушать, заставлю понять мою душу и сверх всего удивлю. И тогда ты увидишь, что я за человек и какая мне может быть цена». Старик и с виду, как его обрисовал прокурор, был старик необычный, занятный. Он был стар по-настоящему, лет под семьдесят, но в нем не было ничего такого, что позволяло бы взрослому назвать его дедушкой. Он и сидел как-то нс по-стариковски, сидел, нс приваливаясь спиной к стене, а налегке, ухарски вскинув ногу на ногу. И курил нс трубку, а вертел папироски. Во всей его повадке высказывалась былая удаль и щеголеватость, не желавшая смириться под бременем возраста.
— Слушай, темный ты человек, — говорил старик прокурору, — можешь ты понять, что мне, кулаку, дорога Советская власть? Просто самая милая для меня власть. Не можешь? Ну, так вникай. Разберем по порядку. Лишила меня Советская власть в те годы всего движимого-недвижимого? Не отрицай, лишила. Два года в ссылке я находился? Два года, как один день. А иной кто, может, и три года и пять лет. Все верно. И все-таки я скажу тебе, темный ты человек, слушай…
Старик сел на лавку рядом с гостем, с какой-то горькой доверчивостью положил ему руку на плечо.
— Слушай. Она была своя, русская, строгая власть. Она надо мной была поставлена народом, а не германом. Она меня над виром потрясла, как говорится, а в вир не бросила. Она надо — так обидит, а надо — так приласкает. Туда, за Котлас, меня в холодном телятнике везли, врать не буду. А вот как пришло мне разрешение оттуда возвращаться, так мы со старухой уже в классном вагоне ехали. В классном! Это все с одной стороны. Поглядим же с обратной стороны. Движимого-недвижимого я был лишен, но лишен ли я был самого дорогого моего имущества? Говорю как отец своих сыновей. Знаешь ты, кто мои сыновья? Давай по пальцам считать. Первый. Начальник механизации Н-ской дороги. — И повторил: — Н-ской дороги. — Старик четко и торжественно назвал эту должность. — А он на этой дороге чернорабочим был три года. А теперь он — ты понимаешь, что это такое? Это первый. Посмотрим второго. Второй у меня редактор. В городе К-ве один всю газету пишет. Сам. Не пойми так, что у него нет помощников. У него их, может, целая контора, есть кому писать. Но он все равно сам все пишет, по-своему. И может просто написать, а может все на стихи переложить. Третий. Ну что ж, может быть, третий сын у меня замухрышка? Ha-ко тебе!
Старик оживлялся все больше и больше, точно вел с кем-то яростный спор, хотя гость его только слушал и исподтишка приглядывался к нему.
— Да, он не великий начальник, простой, можно сказать, человек, кузнец колхозный. Но он себе пуговицы не купил за эти годы, на нем все премиальное. Он мастер своему делу, его любили, как бога. Что ни возьми — премия.
Он перевел дух и тихим, нарочито ехидным топом, будто спросил у кого-то:
— А четвертый сынок?
И ответил сам себе другим, уверенным и достойным тоном:
— Четвертый тоже в порядке. Слыхал Стаханова? Ага! Так он с ним на одной парте сидит, в академии учится. Из шахты — и прямо туда. И вот здесь, — старик обозначил пальцем на левой стороне груди у гостя кружок, — имеет штучку, которая не каждому дается.
Хозяин смолк с видом, что уже больше нечего добавить, и прошел к порогу напиться воды. Напился и продолжал, словно отвечая на возможный вопрос:
— Где они теперь? Трое на фронте, а старший на прежней должности. Как и что, не знаю, но знаю, что все находятся в рядах, Родину защищают. Вот и подведем итог: чего я был лишен и что я получил от Советской власти. Выходит, что и для меня она выгодная власть. А герман мне пишет памятку: «Собственность». И первое дело — он не знает, что прежнего внушения слово это для меня не имеет. А другое дело, — что он, герман, пишет мне: «Собственность», а сам мне вот этот пол до единой доски перевернул, искал, где сало спрятано. А ведь сало — это ж собственность, как ты думаешь? Вот что говорю, то и есть. Я не староста и не полицейский, справки у тебя не прошу, что накормил тебя. Теперь они все о завтрашнем помышляют: чем перед Советской властью оправдаться? А я не дрожу перед ней. Да и ты не в ту сторону идешь, чтоб мне тебя задабривать…
Прокурор наконец дал старику понять, что он не тот, кем прикинулся, и в упор ему предложил:
— Проведешь до линии фронта?
Старик хлопнул себя ладонями по коленям и залился смехом, раскачиваясь на лавке. Откашливаясь и заслоняясь левой рукой, он смотрел на гостя с восхищением и ласковостью и снова погрозил ему пальцем.
— А ты думаешь, я так тебе совсем и поверил, что ты тюха-матюха? Нет, брат, извини. У меня на вас, таких, глаз наметан… Я, брат, не забывай, кулак… А провожать мне вас на тот берег не впервой. У меня перевалочный пункт для вашего брата. Кулак! Вне подозрений.
Старик предложил гостю отдохнуть у него денек и за этот день починил ему сапоги, дал пару белья, снарядил честь честью в дорогу и затем благополучно провел к линии фронта.
В ОБЖИТОМ ЛЕСУ
В еловом сыроватом лесу, где, не обломав сучка, расположилась «усадьба» большого хозяйства, как в некоем притемненном и странном лесном мире, идет жизнь по заведенному распорядку.
Стучат пишущие машинки, урчат телефонные аппараты в замаскированных хвоей маленьких хатках-времянках, в землянках, палатках и штабных автобусах. По жердевым узким кладкам-дорожкам, соединяющим управления и отделы, бегают военные девушки, проходят командиры и комиссары, почему-то больше всего