Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— … а!.. а-х… х-х… да… да… Да! ДА!! Да… да…
— Мол… чи…
— Да… да… а…
Проклятая шлюха, как же ты смеешь?
Смею.
Крик, разрывающий глотку и уши, крик, за который она дорого заплатит ненавистью, за который она привыкла платить только так.
— Вы… хороши…
— А уж ты-то как хороша.
Ему было бы больно увидеть это? Или он сказал бы: да, иди. Правильно. Иди.
А ЕМУ было бы горько увидеть это? Или он бы сказал: я знал… я ведь знал всегда, сразу… какая ты… знал…
А ОН закричал бы: прекрати! что же ты… Или стоял бы и смотрел… смотрел, окаменев, как уже когда-то, раньше… кажется, так давно…
Все трое: каждый из них. И толпа скалящих зубы мертвецов за спинами… Как же ты смеешь… шлюха…
Смею. Я смею, я буду. Я буду сметь.
— Не угодно ли повторить? Это моя игра.
Я не был в Мелодии восемь лет.
Она ничуть не изменилась, несмотря на то, что всё это время шла война. Впрочем, Аленкура и столицы она не коснулась. Казалось, здесь даже не подозревают о том, что творится на юге и юго-западе. Траты на военные нужды столичную казну не опустошили. Мощенные светлым плоским камнем улицы вычищали так же тщательно, за состоянием сточных канав следили по-прежнему исправно, рынки и бульвары не утратили былой яркости и шумности, а на Королевской площади всё так же покачивались три свежих висельника, и всё так же сидел в колодках у позорного столба человек, в которого швыряло грязью и собачьим пометом окрестное пацанье. Мне даже показалось, что и человек тот самый, и это в него я таким же безмозглым щенком швырял гнилой картошкой, целя в глаз, но то был всего лишь обман зрения — человек в колодках, ссохшийся и почерневший от горя, должно быть, в те времена и сам улюлюкал над осужденными, сидя на широких плечах отца. У моего отца плечи были узкими, и мне приходилось справляться самому.
Все деньги, которые остались у меня после трехнедельной дороги (я вынужден был продать даже арбалет, впрочем, с ним меня всё равно не впустили бы в Мелодию), пришлось всучить начальнику караула, контролировавшему вход в город. Там оставалось ровно столько, сколько понадобилось, чтобы он скрежетнул желтыми, как кукуруза, зубами и, выплюнув: «Бегом, зараза», отвернулся, давая мне не более минуты, чтобы проскочить мимо стражи, не соизволившей даже обмарать о меня свои сиятельные взоры. В Мелодию во все времена стекалось много сброда — искать работу, нищенствовать и наниматься на королевскую службу. Разные монархи относились к этому по-разному — Гийом всегда был снисходителен. Ровно настолько, насколько это пополняло его карман: въезд в столицу со времени его вхождения на трон сделался платным, зато был открыт для всех, независимо от сословия и внешнего вида. Не очень осмотрительно с его стороны, но мне оказалось на руку, ибо выглядел я, мягко говоря, непредставительно.
Так или иначе, войдя в городские ворота, я превратился в самого настоящего нищего: без дома, без гроша в кармане, без надежды на какой бы то ни было заработок. Учитывая, что мне необходимо было разыскать в столице не прачку и не бордельную плясунью, а блистательную леди, да к тому же и маркизу, положение казалось удручающим. Как подобраться к ней, да и просто выяснить, где она находится, я не знал. Но в тот момент это не было столь насущной проблемой. Я устал, я не ел три дня, и я был зол, как сто бродячих собак. Мне следовало подумать о том, где я буду сегодня спать, о том, где и как можно было бы заработать на кусок свинины и стакан вина, о том, насколько велика вероятность того, что меня здесь узнают, о том, как далеко от меня сейчас находится Ржавый Рыцарь… О многих важных вещах, но вместо этого я брел по до боли знакомым улицам, мимо людей, которые всегда были чужими мне и друг другу, сквозь пеструю галдящую толпу, мимо стрельчатых окон и цветочных карнизов над узкими дверями лавок, и шел без единой мысли в голове, пока не обнаружил себя стоящим на улице Первых Пекарей, у крайнего дома, выходящего южным фасадом в Водоносный переулок. У дома, где я прожил четырнадцать лет.
Улица Первых Пекарей называлась так, потому что ряд пекарен, располагавшийся на ее северной стороне, не без оснований считал себя лучшим хлебным цехом столицы. Они обслуживали богатые кварталы и поставляли муку для королевского двора. Немудрено, что на улице и в близлежащих переулках всегда стоял душистый запах свежевыпеченного хлеба, а в воздухе колыхался тонкий туман мучной крошки. Я помнил этот запах лучше, чем запах своего отца, потому что отец, особенно в последние годы, почти всегда пах вином, и всякий раз другим. С тех пор я вино не люблю. И свежевыпечениый хлеб тоже.
Странно было видеть мастерскую художника на углу пекарского ряда, но комната там стоила дешевле, чем в квартале Вольных Искусств, а отец не отличался особой расточительностью. С другой стороны, благодаря его экономности мы никогда не голодали, даже в самые тяжелые времена. Моя матушка Элизабет смотрела на отцовскую экономию иначе, и я даже тогда не испытывал к ней сочувствия. Хотя, возможно, я был к ней несправедлив.
Дом совсем не изменился. Он был сизо-зеленым, в отличие от желтой кладки пекарен, и даже шумный отголосок цехов слышался здесь приглушенно. Дом выглядел инородным телом, вырванным из привычной среды и нелепо втиснутым в чужеродное место. Грубой выделки кариатида покрылась лишайником и потеряла пальцы на левой руке, но в остальном всё осталось, как прежде. Окна второго этажа, который снимал отец, были широко распахнуты, на раме сидел мокрый взъерошенный воробей, а в тени виднелись слабо колышущиеся занавеси из прозрачной голубой ткани. Я отступил на пару шагов, запрокинул голову, силясь разглядеть комнату, но не смог. Безумно захотелось зайти: вдруг там обитает другой художник-неудачник? Я бы попросился к нему в подмастерья. У меня всегда хорошо получилась смешивать краски. Я мог бы даже рисовать вместо него, если он такой же бездарь, каким был мой отец. Он только под бабскими юбками превращался в гения, а я и вне них лучше многих.
Воробей на раме стрельнул в меня безумными маленькими глазками и принялся остервенело чистить перья. Я смотрел на него и думал, что между нами больше общего, чем мне хотелось бы. И он в гораздо более выигрышном положении, чем я, потому что может хотя бы заглянуть в это окно.
— А ну пшел прочь, оборванец!
Мою спину ожгло огнем, прежде чем я успел обернуться, и я закусил губу до крови. Привычное дело: пекарям приходится идти на разные меры, чтобы отвадить стайки бродяг и мальчишек, так и норовящих стянуть с подноса еще дымящуюся краюху хлеба. А неплохая мысль, кстати, подумал я, оборачиваясь. Коль уж я получил кнута, не мешало бы совершить проступок, который так наказывается. Пусть и задним числом.
— Пшел, сказано! — рявкнул розовощекий мальчишка лет шестнадцати, здоровяк с бычьей шеей, превосходивший меня в росте на полторы головы, и в ширине плеч — на аршин. Белый пекарских колпак слез на бок, открыв красное оттопыренное ухо. Кнут в толстых пальцах слегка подрагивал. Охрана, Жнец ее дери. Ну да, они всегда выставляли на страже пару-тройку молодчиков. Я помню. Когда этот щенок еще сосал мамкину грудь, такие, как он, кланялись моему отцу при встрече. Художников в те времена почему-то уважали.