Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я слишком много говорю. Между тем я человек, которого никто не слушает. Вот и ты к ним скоро примкнешь. Тебя втаскивают на самый крутой склон; о твое тело с треском ломаются ветки, рвутся и сминаются листья, и даже я удивляюсь, почему луна не возьмет чью-то сторону. Тебя тащат на тропу, что идет вдоль говорливой темной речки; об этом месте у меня есть какая-то смутная глухая память, но я не знаю, моя ли она. Тебя еще волокут несколько минут, после чего перестают. Я смотрю вперед, ты тоже пытаешься извернуться и сделать то же самое. Когда ты видишь то, что вижу я, твой рот издает восклицание столь громкое, что чуть не выпадает кляп.
Рубеж, ворота, крепостная стена из растаманов – по большей части в белом, хотя у некоторых цвета скрадываются лунным сиянием; все в строю, плечом к плечу, с саблями и ножами в руках, автоматами за плечами, покуда хватает глаз. Локоть к локтю, один к одному, строй отсюда тянется вправо и отсюда же влево, так далеко, что исчезает за изгибом холма и вдалеке обрисовывается снова. Люди полностью, сплошным кольцом обступают гору, и я об этом знаю, но не помню. Я не переставая смотрю на них. О тебе я забываю. Мне хочется обежать вокруг холма и посмотреть, есть ли где-то в этом строю зазоры, хотя я знаю, что их нет. Вершину они закрыли от остальной местности. Но выпустили семерых для того, чтобы те приволокли сюда тебя. Все хранят молчание, кроме твоего невнятного, взахлеб, бормотания. Тебя тянут по тропе еще полсотни футов, после чего закладывают вираж, одновременно, как стая быстрокрылых птиц. Кусты здесь доходят до пояса, и никакой тропинки не видно, но, похоже, они знают, куда им двигаться. Дерево я замечаю прежде тебя.
Они останавливаются. Человек, что тебя волок, отпускает веревку, а еще двое, взяв под руки, ставят тебя вертикально. Ты стоишь, но, завидев раскинувшееся над тобой дерево, валишься с ног. Тебя вовремя подхватывают. Ты ждешь, когда тебя приотпустят, и зайчиком скачешь прочь. За тобой не гонятся и даже не поднимают тревоги, а просто ждут, когда ты упадешь. Тогда тот крупный, что всю дорогу тебя сюда тащил, хватает тебя за ремень и поднимает с земли. Он несет тебя, как куклу. Лишь один человек на этом холме слегка заждался. Он ставит тебя на нужное место. Петля готова заранее. Она уже ждет. Он пытается надеть ее тебе на шею, но ты пытаешься унырнуть туда-сюда, вперед-назад, что-то вопишь в кляп. Ты извиваешься, трясешься, оборачиваешься и смотришь на меня. Даже в темноте я вижу, как ты моргаешь. Ты вопил на протяжении нескольких минут, но только мне известно, что вопил ты мне. Одной своей дланью рослый растаман держит тебя за шею, другой прилаживает петлю. Затягивает. Я думал, они поставят тебя на барабан, вышибут его из-под тебя, и дело с концом. Однако твоя шея в петле, веревка от которой тянется вверх к крепкому суку и спускается с его обратной стороны, где стоят двое растаманов, обмотав ее вокруг рук, и принимаются тянуть. Мне кажется, что их молчаливость ты сочтешь для себя унизительной, как будто они занимаются какой-то нудной, рутинной работой. Любопытно, надеешься ли ты, что Певец каким-то образом услышит, как ты молишь о пощаде.
Впрочем, тебе следует знать: живые, они никогда не слушают.
Каждый раз, когда я влезаю в автобус, меня в какой-то момент пронизывает уверенность, что сейчас вот-вот рванет. Причем непременно сзади, поэтому я усаживаюсь впереди. Как будто это что-то изменит. Возможно, это все из-за того взрыва бомбы в лондонском ресторане, в феврале. Я тогда уже несколько месяцев не смотрела телик, а тут включила и как раз нарвалась на эту хрень. Чак говорит, «ты слишком впечатлительна, пупсик, лучше уж вообще не езди на автобусах». О, как я ненавижу всех этих «пупсиков», терпеть не могу всеми фибрами, вот так бы вынула пистолет и застрелила, а его это лишь раззадоривает называть так меня чаще. Он говорит, это из-за того, что у меня от этого бровки становятся домиком, а я даже заметить этого не успеваю. Чак говорит: «Пупсик, да не езди ты на автобусах, если тебе не нравится мариноваться там, как сардинка». Я уж не говорю ему, что ненавистно мне даже не это, а другое.
Это ощущение возникает на подходе к дому, даже спина как-то странно выпрямляется. Почему-то именно при подходе к дому. Вообще, как на меня смотрят, когда я к нему подхожу, мне нравится, но не нравится само то, что на меня смотрят. Как меня они меня не видят, а видят лишь как женщину, что подходит к дому возле береговой полосы; дому, у которого такой вид, будто его вырезали из «Отдела 5–0»[129]. У дома такой вид, будто посторонним здесь нечего делать, и люди недоумевают, почему эта темнокожая сюда ходит, да еще с гордо поднятой головой, будто она здесь хозяйка. Прежде всего они смотрят на меня именно как на женщину, которая сюда приходит, а поутру ей нужно отваливать с тем, что она за ночь успела заработать по своим расценкам. Затем они видят меня как женщину из тех, что ходят сюда косяками и, наверное, вовсю ублажают того белого парня, хотя и втихую. Потом, возможно, видят меня как его женщину, которая приходит-уходит в любой час. Затем видят, как я ухожу и прихожу с магазинными пакетами, и думают: «Может, она в этом доме действительно при каких-то делах – скажем, горничная». Ну а затем видят, что я ухожу непринаряженная и возвращаюсь или выхожу на пробежку, как нынче принято у белых в Америке, и только тогда начинают подумывать, что, может, я здесь и в самом деле живу. Она с тем белым человеком. Хотя нет, белый человек и она при нем. Жена-официантка. Вечер для вас, сэр, «подкачу-ка я тележку, пошпионю вперемешку; чего изволите, хозяин?». На той неделе вот на этой дороге каблук сломала – не дорога, а одно название, козья тропа какая-то, вверх-вниз по холму, к скале рядом с берегом, где жить может взбрести в голову только таким, как Чак. Или Эррол Флинн[130].
Чак. «Сколько чаков начакают нунчаки?» – спросила я, когда он подошел ко мне в баре «Мантана», куда ходят все экспаты[131] и работники «Алькорп боксит», так как это единственное место, где у гамбургеров вкус иной, чем считают ямайцы, полагающие, что они должны быть исключительно с ветчиной. Он еще и приподнял шляпу, как ковбой в кино, и спросил: «Как оно, ваше ничего? Я Чак». Как все равно что Чип, Пэт, Бак или Джек. Мне так нравятся эти однозарядные американские имена, при их звуке сразу представляются яблочный пирог, дармовые баксы, а произносятся они на раз, вот так, «р-раз» – и готово, безо всяких усилий. Вот слышишь от них эдакое «йоу», «чё как», «как у милашки тормашки?», и появляется вдруг потребность сказать, что нет, «я не из тех местных дам, которые для вашего удобства не носят под платьем трусиков, хотя спасибо за джин, который я вообще-то не пью». Не знаю, что я переживаю в памяти с бо́льшим удовольствием: то, как часы убывают до минут, когда я жду его в «Мантане», или как Чак тогда спросил «как оно», а я подумала, что у нас все получится.