Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они повышали ценность твоей смерти в моих расширенных от страха глазах.
Они возвышали — путем возвеличения твоей жизни и смерти — себя и взбивали пуховую подушку моих и без того нежных чувств. Гладили перьями по лицу.
Другие — и тут мне было горько, неловко и стыдно, как будто в моих руках была не твоя Великая Смерть, а безделушка, дешевка, подобранная где-то жестянка — вели себя так, что я понимала, что покупка будет им ни по рангу, ни по карману. Они бесцеремонно взрезали одежды. С пеной у рта пререкались о золотой пуле, о черной дробинке. Сбивали с ног. Утыкали живот шипами роз. Приставляли к голове моей пистолет.
Бахман, мне страшно думать о тебе обнаженном, без всего антуража и азарта артворлда, который тебя окружал.
Бахман, мне страшно думать о нашей короткой, но ставшей для меня такой креативной, любви.
Бахман, мне страшно, что я могла умереть вместе с тобой и не умерла.
Бахман, помоги мне продать твою Совершенную Смерть.
* * *
Улай, акция в Берлине, 1976
Перед входом в Школу Изящных Искусств в Берлине я вешаю большую растяжку (2.5 на 2 метра) с репродукцией картины Шпицвега «Бедный поэт».
Я еду в Новую Национальную Галерею в Берлине.
Паркуюсь.
Вхожу в галерею.
Беру в галерее картину «Бедный поэт» Карла Шпицвега.
Иду с ней обратно к машине.
Еду по направлению к Берлин-Круцбергу.
Паркуюсь на расстоянии в 800 метров от Кунстлерхауз Бетаниен.
Иду по направлению к главному входу к Кюнстлерхаузу Бетаниен с украденной картиной «Бедный поэт».
Вешаю перед главным входом в Кунстлерхауз Бетаниен цветную репродукцию Шпицвега «Бедный поэт».
От Кунстлерхауза Бетаниен я прохожу 150 метров по направлению к Мюскауерштрассе, по-прежнему держа в руках украденную картину Шпицвега «Бедный поэт».
Я вхожу в дом, где основные квартиросъемщики — иммигранты.
Я вхожу в квартиру, где живет семья иммигранта из Турции.
В квартире, где проживает семья турецкого иммигранта, я вешаю на стену украденную картину Карла Шпицвега «Бедный поэт».
* * *
Автор, акция в Аламеде, май 2007, май 2008
Я называю свою акцию «Моя преступная связь с искусством», устанавливая ассоциативную связь с перформансом Улая Das Ist Eine Budenruht in Kunst в Берлине в 1976 году.
Я вхожу в контакт со всеми художниками и акционистами, когда-либо выставлявшимися в бахмановской галерее.
Я сажусь в машину времени и еду в прошлое путем оживления памяти художников и акционистов, которые вспоминают вместе со мной события прошедших лет.
При помощи имени умершего галериста, которое открывает мне двери, я собираю воедино мозаику прошлого, и своим вовлечением в прошлое и личным виденьем событий я забираю у этих художников и акционистов их давние акции.
Спустя десять-двадцать лет после событий я врываюсь в жизни этих художников и акционистов и вешаю на стену их памяти дорогой мне портрет.
Аламеда, Калифорния
май 2007 — июнь 2008
В. Б., последнему арт-дилеру Ж.-М. Баския, выведенному здесь под маской «У. Д.», за то, что верил в магию, допускал существование невозможного и не опускал рук
I
Херцог!
Дорогая Р.,
все, что ты говоришь, так ирреально, что просто не укладывается в моей голове. Получается, что наш мир так тесен, что все мы каким-то образом знаем друг друга. Твой приятель Сергей, этот веснушчатый ветреный киновед, вытряхивающий из рукава героев моей юности, с которыми он ел, пил, спал, танцевал в диско и т. д., встречается с Херцогом! И Вернер Херцог теперь обитает в Районе Залива! А в местном кинотеатре тем временем идет кинолента «Херцог съедает ботинок»!!
Помнишь, я рассказывал тебе, что в конце семидесятых годов посмотрел несколько фильмов Херцога в «Пасифик Архиве» и даже встретился с ним несколько раз? Твой любимый режиссер Эррол Моррис тоже часто там появлялся. Тогда я был безработным и — прости за каламбур — беззаботным. Я даже присутствовал в помещении театра, когда Лес Бланк снимал Херцога, пробующего свой ботинок на зуб…
Помнишь, я говорил, что в студенчестве переводил херцоговское Von Gehen im Eis на английский язык? Это документальная повесть, название которой в переводе на русский означает «Ходить по льду». В то время я сам, несомненно, занимался хождением по тонкому льду — так мне казалось (да и сейчас: жена случайно обнаружила квитанции за антиквариат, что я тебе подарил, и все теперь нараспашку — так вроде выражаются русские?). Вот неожиданно вспоминаю: я был молод, после окончания университета, как и отец, трудился на оборону, как-то пришел в магазин и, не расслышав, сколько стоят ботинки, махнул рукой — «я заплачу!» А стоили они четыреста долларов. Наконец, у меня был «Корветт». Не смотри косо на мое куцее, купленное на Украине пальто на два размера больше, чем мое хотя и не спортивное, но способное на многое тело — когда-то я был модником, да и каким!
Помнишь ли ты мой рассказ о том, как я передал законченный перевод «Тонкого льда» Херцогу лично при встрече и потом, два месяца спустя, с замиранием сердца услышал, когда телефонировал ему в Мюнхен из Беркли, что он «не нашел мой перевод с немецкого достаточно поэтичным»! Из-за этого сокрушительного удара, из-за этой пошлой пощечины, я отрекся и от искусства, и от литературы, и не прикасался к ним в течение двадцати лет (за время которых успел дважды разочароваться в любви и трижды в детях — не удивляйся этому прибавлению единицы, я только что отвез жену в роддом!).
В прошлое воскресенье, подталкиваемый твоим придыхательным упоминанием имени «Херцог», я вытащил из картонной коробки (сберегающей под плексигласом пыли кассеты с растворившимися во времени записями; покрытые старческой пигментацией зеркала, в которых отражался кто-то, кому не подаю больше руки; расхлябанные рукописи, так никогда и не превратившиеся в тугие книжки) свой перевод, и обнаружил вместе с ним четыре письма, в которых четверо не знакомых друг с другом издателей объявляли мне, что никогда не читали чего-то более восхитительного, чем мое переложение с немецкого на английский язык, и я понял, что могу зарыдать.
Перечитав вчера свой давешний, отнявший у меня полтора года, труд, я по-прежнему своей работой доволен (кстати, в следующий раз, выбирай — Кармель, Биг Сюр или облюбованное нами кафе, расположенное недалеко от твоего уютного, периферийно-перинного дома — я тебе эту пожелтевшую папочку на тесемочках принесу). Я не перестаю себя спрашивать, а что, если Херцог принял бы тогда, в нашем двадцатилетней давности разговоре, протянувшемся телефонным проводом, как ниточкой, через океан и зачеркнувшим всю мою творческую карьеру и жизнь, мой перевод вместо того, чтобы холодно его оттолкнуть? По меньшей мере я продолжал бы профессионально писать и профьюзно переводить.