Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Между тем начало смеркаться, и мы, Землер и я, объехали еще засветло караулы на окраине местечка, проскочили через тополиную аллею к Градеку, где мы проверили, как содержатся лошади подразделения, которое там разместилось, и, наконец, поднялись к капелле. Этот зигзагообразный путь, который нам надо было преодолеть, занял минут пять. Он вел наверх под хвойными деревьями, довольно крутой и обледенелый, к месту расположения часовни. Наверху, в капелле, команда развела костерок. Дым выходил через выбитое окно. Землер, опасаясь, что ночью свет заметят, приказал занавесить окно, да притом с помощью нескольких больших бурых солдатских шинелей. Принесли также охапки соломы, чтобы помягче было спать. Здесь, наверху, командовал надежный вахмистр.
Облокотясь на барочную каменную балюстраду, которая окольцовывала небольшую площадку вокруг капеллы, мы смотрели вниз, в пропасть. Несмотря на опускающиеся сумерки, вид отсюда открывался широкий, даже неестественно обширный, и местность простиралась далеко на север, до отрогов Карпат, поднимающихся словно кулисы, и она бы просматривалась еще дальше, если бы сверху ее не ограничивал плотный, давящий слой облаков, нависавший над всей окрестностью. Но долину Лаборчи мы просматривали вверх почти до Гомонна.
Город, столь перенаселенный, впрочем, тоже виделся как на ладони, и совсем пусто и безжизненно простирались заснеженные окрестности. Мы не видели ни следов людей, ни крестьян, ни повозок, ни войска, даже ни одного дымка над крышами деревень. Ландшафт застыл, словно выкованный из железа. Стояла мертвая тишина, не лаяла ни одна собака, не гремела ни одна повозка, только из самого Надь-Михали, который начал окутываться розоватым туманом огоньков, к нам поднималось легкое жужжание, возможно, от шумного говора многих людей.
Вид этого ландшафта преисполнил меня огромной печалью, и это чувство было столь же сильным, как, собственно, все ощущения этого дня: крайнее напряжение нервов, внезапное головокружение, склонность к грезам, ожесточенные перепалки, удивление, смятенность, — ни одно из чувств не отсутствовало, разве что кроме чувства равнодушия, как не бывает никакого равнодушия в настоящих грезах, были лишь сильные и сверхсильные переживания. Землер тоже молча уставился вниз и смотрел долго и совершенно неподвижно и, как мне показалось, с таким исполненным ненависти взглядом, что мне наконец стало нехорошо, и я захотел его спросить, что с ним, когда он снова шевельнулся — с легким стоном, как если бы он катался по земле, весь пронизанный болью.
— Что с тобой? — спросил я.
— Ничего, — ответил он. Вот только лицо его исказилось.
— Что-то случилось?
— Нет, — сказал он. — Идем! — и он отвернулся.
Я подумал, что у него наступил очередной приступ сумасшествия.
В шесть часов мы вернулись в город.
Улицы, хотя уже наступила глубокая ночь, все еще кишели людьми, но многие уже переместились в дома, откуда слышались песни, крики, смех, и вообще все признаки удовольствия и веселости были налицо. Странная, чрезмерная жизнерадостность этого города меня удивляла, и, по-видимому, была в порядке вещей, по крайней мере, пока я там находился.
Когда мы спешились возле монастыря, Землер меня отпустил, чтобы я мог нанести визит к Сцент-Кирали; не теряя времени, я отправился к ним. Это было неподалеку. Они жили на краю городка, в полудеревенском, похожем на усадьбу доме, у садовой стены которого расположился один из наших постов.
И этот дом был ярко освещен, и там находилось много людей. Два зала были набиты битком. Шарлотта встретила меня у дверей. На ней было вечернее платье, и лишь теперь я увидел, как невероятно она стройна и тонка, прежде всего, в бедрах. Лицо ее казалось несколько бледным, но губы были пурпурными, хотя и не накрашенными, так как тогда еще не было принято красить губы. У нее были шелковистые темно-русые волосы, и они казались светлее, чем были на самом деле, и иссиня-черные брови. Бросался в глаза высокий затылок, как у египетских правителей, чьи головы удлинялись из-за двойных диадем; однако это могло быть всего лишь из — за высокой прически Шарлотты, во всяком случае это делало ее выше и одновременно придавало ей черты некоторого детского своенравия. Когда она улыбалась, я видел сверкание ее зубов — ослепительную эмаль, как у совсем молодых зверей, или даже еще белее, и такого совершенства, как зубы греческих гетер в раскрытых гробницах. Вид этой самой по себе необычной персоны напоминал, по всей вероятности, множество чего-то уж совсем отдаленного, что сразу приходило на ум и соотносилось с ней, как со всем необычным и полным ассоциаций: восхитительная лазурь ее глаз, прежде всего, казалось, отражала дали вместе с небом и морями, необычайные судьбы, роскошь и великолепные и редкие вещи.
В общем, у меня создалось впечатление, и в пользу его говорила манера, с которой меня принимали на подходах к городу, что эта женщина, несмотря на свою молодость, явно превосходит невероятно незатейливых женщин нашего времени; в ней чувствовалось что-то вроде вновь возрожденной аристократки из времен античности, Сиракуз, Кирены или Коринфа, — если бы чрезмерная эфемерность этого образа не противоречила лучащемуся блистанию и роскоши красавиц того времени. То, что там представлялось наружным блеском, здесь было свечением изнутри: словно сквозь пелену пыли, в которую погрузился тот мир, и словно сквозь развеянный пепел из опрокинутых урн, мерцало это чело в обрамлении, как бы сработанных некогда золотых дел мастерами и затемненных долгим временем прядей.
Казалось, что я смотрел на нее необычайно долго, может быть, даже слишком долго, или даже уставился на нее, может быть, она уже давно что-то сказала, так что я либо не услышал, или оставил ее без ответа, во всяком случае, я вдруг заметил, что она, улыбаясь, повторяет вопрос, не хочу ли я здесь с кем-либо познакомиться. Я выслушал ее, тоже улыбаясь, но несколько растерянно, и нам буквально пришлось протискиваться сквозь множество присутствующих. Там были группы, которые болтали, играли или пили освежающие напитки, в соседней комнате играла музыка, и там танцевали, хотя в те времена танцевать после обеда было еще чем-то необычным.
Сначала Шарлотта представила меня своему отцу и своему брату, который выглядел гораздо старше ее. Старый Сцент-Кирали сразу заключил меня в объятия. Он более чем счастлив видеть меня, сказал он. При этом он похлопывал меня по спине. Ах, моя бедная матушка! Она была так дружна с его женой. И его жены тоже, к сожалению, здесь нет.
— Где же она? — спросил я. — Может быть, в Пеште?
— Нет, скончалась, — сказал он с неопределенным выражением.
Я этого не знал, и это меня очень опечалило.
— Ах, — продолжал он, — она была такой хорошей женой! Она была одной из лучших жен, которые когда — либо жили на свете. Уже прошло много времени, как ее нет, но мне кажется, что это происходило лишь вчера, когда обе, тогда еще, конечно, совсем молодые дамы, сидели здесь, в нашем саду, болтали друг с другом по — французски и вышивали бисером, или что-то в этом роде. Твоя мать, — сказал он к моему удивлению, — ожидала тогда своего первого ребенка. Я все еще вижу их обеих перед собой. На них — большие флорентийские летние шляпы, затенявшие их лица, обе очень красивы, особенно твоя мать. Я был в нее даже немного влюблен. Нет, этого не может быть. Все это происходило как будто вчера. Но ведь вчера в любом случае была зима, а когда они обе сидели в саду, было лето, и совсем не твоя мать, а моя собственная жена тогда ожидала ребенка.