Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мирьямке, шустрая девчонка, разожгла самовар. Она поддувает в трубу, и красноватый отсвет углей играет на ее юном лице. Мирьямке распрямляется и подпевает гудящему самовару:
Вышла мамочка на рынок за лучком-картошечкой, Привезла ко мне из Польши жениха хорошего…У восточной стены раскачивается реб Ицхак-Бер. Он закутан в талес[11], на лбу и на руке — тфилин[12], глаза зажмурены, молитва обращена к Отцу Небесному. Эстер только-только почистила зубы, о чем свидетельствуют белые следы, которые щеточка оставила в уголках ее рта.
Ах, какой красивый парень с жаркою улыбкой, Вышла мамочка на рынок за лучком, за рыбкой…Попив чаю, Эстер отправляется на работу. Она служит фельдшером в больнице — должность весьма уважаемая, отчего зовут ее там Эсфирью Борисовной. В доме воцаряется тишина, так что слышнее становится угрюмое тиканье старых настенных часов, работающих наперегонки со стрекочущей швейной машинкой в доме соседа. Затем приходит Левик, шестнадцатилетний парень, чтобы поболтать с Мирьямке. А Мирьямке и не возражает: одной скучно чистить картофель.
— Что ты сегодня готовишь, Маруська?
— Свежие щи, Левик. Капусту с маслицем, фунт мяса с лучком и жареную картошечку. А что Голда?
Голда, сестра Левика, слава богу, выздоравливает. Проспала аж четырнадцать часов.
— Где ты выучилась так ловко чистить картошку, Маруся-краса?
Мирьямкины щеки вспыхивают румянцем.
Вышла мамочка на рынок за лучком-картошечкой, Привезла ко мне из Польши жениха хорошего… Ах, какой красивый парень с жаркою улыбкой…Она подхватывает девственно чистый клубень и швыряет его в Левика. Картофелина попадает парню в бок, но он не теряется, а ловко перехватывает пахнущую влажными клубнями руку воительницы и целует ее.
Но сразу после этого Левик сообщает, что уезжает в Америку. Да-да, уезжает, и пусть никто даже не пытается отговорить его от этого решения. Не помогут и слезы, пролитые в миску с клубнями. Чего ему искать в этом местечке? Если бы еще приняли в комсомол — так ведь нет, эта дорога для Левика закрыта из-за отца-торговца. Это отец-то буржуй! Человек, работающий день и ночь не покладая рук, а живущий в бедности! Короче говоря, надо решаться! Надо отправляться в Америку, пусть даже пешком!
Да-да, Маруська, не выпучивай глаза: пешком, через Сибирь и через Берингов пролив! Ты что, не учила географию? Всем известно, что Берингов пролив полностью замерзает. А коли так, Маруська, невежда ты этакая, можно легко пересечь это море по льду. Ну а там уже дальше — Аляска, эскимосы, золотые прииски… Там даже у самого бедного бедняка есть тысячи долларов. Ну, а потом… потом — телеграмма в СССР, Маруське-красавице. А в телеграмме тысячи долларов. И подпись: «Судно отплывает из Ленинграда двадцатого июня. Твой Левик».
Мирьямке, черненькая веселая девушка, заливается смехом.
Вечером приходит Голда, старшая Левикова сестра. Реб Ицхак-Бер дремлет над книгой. Эсфирь Борисовна в хорошем настроении, смеется не переставая. Она нахлобучивает на голову Левика ермолку, набрасывает ему на плечи субботний стариковский лапсердак и пускается перед ним в пляс, задорно уперев руки в боки.
Выходи, любимый, чири-чири-бом! Выходи к невесте, чири-чири-бом!Она пляшет до упаду, а потом вдруг бросается на кровать и накрывает голову подушкой. Снаружи одно за другим гаснут окна в маленьких убогих домиках, с севера наползает туча. На мир опускается темнота — воздушная и полупрозрачная в начале, мрачно-непроницаемая под конец. Перед ее немой угрозой прячутся в норы, умолкают твари живые. Ползком-ползком проникает в местечко бродячий ветер, пробует на вес молчаливую пыль, гонит мусор по притихшим улочкам, крутит обрывки газет на опустевшей рыночной площади. Захлопал крыльями петух, протрубил свою хриплую весть — и тут же закукарекали его собратья в соседних дворах. Пошел дождь.
Эстер вдруг вскочила с постели, бросилась к двери, наружу, во двор.
— Левик, иди сюда!
Вышел ничего не понимающий Левик, все еще в ермолке и лапсердаке.
— Ш-ш! — Эстер приложила палец к губам. — Сюда!
Она заводит парня в дровяной сарай и запирает дверь. В щели вместе с тусклым вечерним светом просачиваются капли дождя, падают на пол, на дрова, на копну душистого сена.
— Левик, — лихорадочно шепчет Эстер, — поклянись, что никому об этом не расскажешь! Поклянись, ты ведь уже взрослый парень… Ох, ну какой ты смешной…
Женщина издает нервный смешок и, раскинув руки, падает на сено. Глаза ее горят во мраке ярким темным огнем.
Смотри, Левик, какой ты смешной в этом еврейском лапсердаке. Иди сюда, ко мне. Ты ведь совсем не знаешь, как себя вести с женщинами? Какой ты забавный в этом черном одеянии, в этой ермолке… Сними сейчас же ермолку! Или нет, не надо — она так тебе идет, и лапсердак тоже. Ты ведь еврей, Левик, скоро будешь совсем большим. Подвинься ближе… еще, еще… вот так. Ты мой большой еврей, Левик, а в лапсердаке так и вовсе почти старик. Почему у тебя нет усов? Почему нет черной бороды? Почему твои сапоги не пахнут дегтем? Почему ты не грязен, не отвратителен? Ах…
Где-то там, в иных мирах, шел дождь, стучал по щелястой крыше сарая. Кто-то стонал, шуршало сено, склонялась ночь над спящим местечком…
Восемь лет тому назад, в 1919 году, она так же лежала здесь на копне сена. Тогда трое вооруженных людей выволокли Эстер