Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вечером я притащился без сил домой и при взгляде на яркий девчачий ранец с фломастерами, тетрадками и дневником, приготовленный мной для дочки и оставшийся на прежнем месте, невостребованным, – мне в буквальном смысле «поплохело». Сосуды в мозгу сначала сжались, как перекрученные веревки, а затем кровь с силой выплеснулась в затылок, и глаза застлало красной пеленой.
«Голова загорелась…» – вспомнил я слова нашего старшины на военных сборах, раньше времени скошенного инсультом.
И молча уставился на Альку. Она дрогнула.
– Ну, что же ты хочешь? Ты же ничего не знаешь! Это врачи посоветовали, для оздоровления, да и нервы подлечить. Поучится в лесной школе – а там, глядишь, все и наладится!
Я постарался взять себя в руки. Сам виноват, а жена хотела, как лучше! Винить-то, в общем, некого!
Впервые Алька показалась мне помолодевшей от робости и неуверенности, так несвойственных ей. Глядела на меня она виновато, хоть я и винил одного себя. Возможно, все еще могло устаканиться в нашей совместной жизни, но тут-то и произошло то страшное, что окончательно расставило все точки в нашем молчаливом «общении»…
Мне, собственно, захотелось сесть к Алисе поближе на нашем стареньком диванчике, погладить ее и утешить. Все-таки родные же люди!
Я прошел в гостиную и присел с ней рядом на мое ночное ложе – тот самый раскладной диван. Но, как только оказался совсем близко от нее, увидел ее вблизи, с этим чужим лицом, измятыми щеками и губами, собранными в куриную гузку, – на меня накатила такая волна неприятия, чуждости, какого-то брезгливого отторжения, что я сильно дернулся назад. Даже соприкоснуться плечами не получилось!
В первый раз подобное чувство я испытал в детстве, когда мы с мамой гостили у отцовой прабабушки, толстой, как Карлсон, неопрятной и чужой бабы Вали. Мать бабу Валю не любила, без отца называла «лентяйкой» и «толстозадой», и были-то мы у нее раза два за всю мою детскую жизнь. Но первое детское ощущение брезгливого неприятия чужого «нехорошего» человека осталось связанным с ней на всю жизнь.
Дома больше такое не повторялось, но зато еще несколько раз со мной это случалось. Как правило, в окружавших меня женских коллективах – по отношению к дамам, уж слишком назойливо добивавшимся моей симпатии.
Позднее я, конечно, научился дистанцироваться от сотрудниц, и не только не давал Альке (о чем уже упоминал) повода для подозрений, но и сам себя искреннее считал законченным однолюбом. И вдруг – как раз в семье, с самым близким человеком и случилась такая штука!
Конечно, я вновь зарылся в работу, чтобы Алька не заметила, насколько все страшно! Лучше пусть думает, что я обиделся за дочуру. Или, если уж дело зайдет далеко, лучше пусть думает, что меня накануне сорокалетия бог наказал за пьянство клинической импотенцией!
В этом ракурсе, так сказать, я себя и повел. Сначала держался, не пил, на радость коллективу, родителям и детям. Даже попробовал отвлечься через оздоровительные процедуры – занялся плаванием, похудел и постройнел. И Алька, и лицейские дамы, ничего не понимая, дивились такому чудесному «возрождению человека». Радовался за меня, невзирая на отмену попоек, и наш дружный вечерний коллектив. Радовался и, так сказать, брал пример.
И первое время мне действительно стало не до зеленого змия. Физическое чувство брезгливости, особенно к дамам, накрывало меня с такой силой, что и впрямь заставило разбираться в себе.
Единственным плюсом в той ситуации стало знакомство с тобой, Венич! Помнишь, каким Ален Делоном я тогда приехал? Какое положительное влияние оказывал на алкоголиков и наркоманов за все время курса обследования? Даже проверяющая комиссия нашла мой пример «особенно характерным для работы Центра»! Мне тогда показалось, что один ты догадывался о том неодолимом болоте, в котором барахтались мы все – и я сам, и Алька, и даже скучавшая в «ссылке» дочура. Но помощи мы так и не попросили, а вмешиваться силой ты не привык. Потому-то и закончилась моя реабилитация весьма плачевно. Хотя и вне Центра.
Просто я вернулся в свой холодный дом, сбежал от Альки на работу и сам выписал себе командировку по обмену опытом. Альке оставил записку, чтоб не волновалась, копию командировочного удостоверения и обещание – приехать с подарками и договариваться, наконец, о самом лучшем решении нашей ситуации. А сам присоединился к группе руководящих лиц и укатил в Алушту, где собирались учреждать похожую на нашу школу, только не в сращении с танцем, а в слиянии с другим, столь же древним искусством – искусством Слова. То есть с малолетства обучать детей новым и хорошо забытым старым шарадам, выкраиванию малых слов из больших, сочинению сонетов, анаграмм и всякого такого «верлибра».
Идея мне понравилась, а ее воплощение – не очень. Руководящие лица просто «заболтали» вдохновенную кучку молодых педагогов, нагородили будущей школе бумажных препон, надышались морским воздухом, наелись и нагулялись за счет принимающей стороны – и с чувством исполненного долга улетели (опять же за счет новаторов) к своим «руководящим кабинетам».
А для меня, хоть мне и понравились молодые энтузиасты и захотелось даже помочь им, – для меня все это прошло как шоу на берегу моего вязкого болота. Запомнились только костер в заповеднике, где мы напоследок жарили шашлыки, и совсем особенный, чистый, какой-то прозрачно-невесомый предвечерний воздух над лесной поляной – светлое дыхание природы, далекой от мелочных и душных людских счетов…
А по возвращении в Москву как раз закончился срок моей кодировки. Вечером того же дня наша слаженная тайная компания с надеждой собралась в моем кабинете – и я не выдержал. Слегка пригубил первую обжигающую рюмочку – и снова жизнь расцвела сказочными красками.
И даже больше: оставшись на ночь в лицее, я с удивлением нашел в себе интерес к давно привычной лицейской медсестре Галине – той самой. И уж не мог удержаться от маленькой проверочки…
Вот это-то и стало, собственно, «началом конца». Неделю, числясь все еще в командировке, я беспробудно пьянствовал в лицее, а медсестра каждый вечер прозванивала домашний телефон на предмет возвращения мужа с деревенских заготовительных работ. В нас обоих, взамен отсутствующей любви, проснулся такой темперамент, что оторваться друг от друга нам самим казалось немыслимо.
И, разумеется, через неделю телефон принялась обрывать встревоженная Алька, а в ту же ночь к нам нагрянул нежданный Галинин муж.
Помню совершенно безобразную сцену, с криками нашей охраны, бешеным стуком и выстрелами в дверь кабинета, помню посеревшее лицо Галины, ее трясущиеся синие губы – и как она неуклюже пряталась за диваном, плача и размазывая тушь по лицу…
Помню, как меня захлестнула пьяная жалость, как я кинулся защитить ее – а муж, тоже пьяный, мокрый и жалкий, вырвался из рук охранника и снова выстрелил из чего-то, страшно короткого, похожего на обрез охотничьего ружья…
Как оказалась там моя Алька и кто вызвал мне «Скорую», я не помню до сих пор.
Зато я отлично запомнил первую ночь в благословенном госпитале Бурденко – ночь, завершившую этот мучительный день, и сладчайший спасительный сон после одного-единственного «укольчика» промедола…