Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Серов начал сгребать со стола листки. Понес их, как побитых птиц. Загораживал собой на свободном столике у двери…
– Не обижайтесь, Серов. (Серов молчал.) На обидчивых воду возят… Мы с вами работаем… Приносите другое… – Чернильно-фильдекосовый вернулся к своим бумагам, начал любовно макать вставочку в чернильницу. Как бы напитываться чернилками. Он – Чехов и Бунин сегодня! А заодно и – Белинский с Чернышевским! Не меньше!
На воздухе, бросив за собой дверь, Серов кинул папку на скамью. Опять жадно курил, выставив избитые глаза дымящемуся пустырю.
Возле белоголового старика была уже новая, будто с неба скинутая ему, кучка. И он покорно ковырял ее, словно богом назначенный нескончаемый урок.
Поздно вечером, выглотав с кем-то просто темным бутылку в подъезде, Серов, маньячно фонаря, разглагольствовал у Новоселова. В его комнате. Почти без перерывов дергал из сигаретки. «…Ведь все эти зелинские… все эти… Там, кстати, сидит один. На тебя похож. Чубом. Вы с ним из одной деревни. К слову это. Да. А если серьезно: ведь кто сидит по редакциям, Саша? Кто пробавляется от рецензий? Неудавшиеся писатели. Они сами не могут опубликоваться. Несчастные, жалкие люди. Измученные завистью. Профессионально, навечно. Измученные своей графоманией. Маниакальностью. Тоской. Разве такой увидит, разглядит? Он заранее предубежден. Стоеросов. Полосат. Он же шлагбаум!.. Ну ладно, на переезде, ладно – поезд может пройти. Нужен, необходим. А этот-то выскакивает где угодно. М-минуточку! – и руку стоеросово на десять метров поперек!.. Обойди такого…»
Новоселов хмурился. Глядя на Серова, вообще на таких, как Серов, он почему-то всегда вспоминал… падающие бомбочки… У них это было, в городке. Когда затор бомбили на Белой. В раннем детстве… Поразило его тогда – как падали бомбочки. Казалось, они на лед будто садились. Как утки на воду. И через долгую секунду слышались глухие вспарывающие удары. И затор, как вредный старик, передергивался. А самолет уже зудел, разворачивался на новый заход. И снова – будто просто трепетливые утки вместо свистящих бомб… Новоселову часто виделось такое несоответствие между падением и приземлением… Он смягчал удары…
Сережа… почему ты пьешь?.. – нужно было, наконец, спросить только об этом одном. Прямо. Глядя в глаза… Вместо этого Новоселов долго, трудно говорил, что не надо было уходить с работы, даже во вторую, о собрании, где разбирали Серова за вытрезвитель, что Хромов, Мельников в гараже, сам знаешь…
Серов уводил ухмылки, презрительно хмыкал: Хромов! Мельников!..
Через час, трезвый, злой, дома он опять увидел лошадиное лицо, опять, как большой муляж, вывешенное в пространстве комнаты. Ну сколько ж можно!.. Снова прошел в ванную. В туалет. Сидел на краю ванночки, покачивался. Среди пламенных приветов как бы от тещи. Розовых, голубых. Неистребимых на веревке. Вечных. Виноват был весь мир. Виноваты были все. Кроме него, писателя-пьяницы Серова. Ды чё-орыный во-о-орын! Э-ды чё-о-орный во-о-оры-ын! В дверь застучали. Заткнись! Дети спят!..
…До пятого класса Маленький Серов учился только на пять. Был послушен, аккуратен, прилежен. В запоясанной его обширной гимнастерке ножки в брючках побалтывались, как язычки, подвязанные в колоколе. В свободное время он кувыркался в гимнастической секции, был приведен и записан матерью в две библиотеки, два года во Дворце пионеров точил упорно ракету… Все началось с Джека. С собаки Джек. Джек оказался закоренелой дворнягой. Но, видимо, получил благородное воспитание, потому что у него была личная тарелка. Да, железная тарелка, бывшая когда-то эмалированной, мятая и оббитая сейчас до щербатин, до обширных чернот. Он сидел под старым, вросшим в землю буком, на тротуаре, в прозрачном копящемся солнце от заката, с этой тарелкой, как нищий с кепкой. Самозабвенно закатывая глаза, вылаивал одиночным прохожим свою старую, собачью, израненную душу. Прохожие как натыкались на него. С какими-то пугающимися оглядываниями, хихикая, точно разыгранные кем-то, пятились и торопились дальше, покачивая головами: да-а… А пес все лаял, взывал… Откуда он появился тут? Откуда пришел сюда, в эту тихую, в деревьях, схваченную сейчас закатом улицу? Маленький Серов никогда не встречал его здесь… Какой-то дурак сыпанул ему семечек и долго хохотал, уходя, наблюдая за унылой мордой пса, устало нависшей над этими дурацкими семечками… Маленький Серов простукал по булыжнику через дорогу и сказал: «Чего лаешь? (Подумал, как назвать.) Джек? Пошли!» Джек тоже подумал. Подхватил тарелку и пошел за Маленьким Серовым. Можно сказать даже – броско, трусцой побежал, но скоро перешел на переваливающийся шаг, устало капая голодной слюной с тарелки…
Маленький Серов жил на втором этаже тяжеленького, бывшего купеческого, кирпичного дома, где на первом и сейчас был маленький магазинчик и парикмахерская. Двора у дома не было. Темная лестница скатывалась со второго этажа к расплюснутому свету в низких дверях, раскрытых прямо на улицу. Проснувшись рано утром, Серов сразу подбежал к окну. Джек был на месте, спал на теплом, уже осолнечненном булыжнике тротуара, через дорогу, у стены дома, рядом со своей тарелкой. А через час, выставив тарелку, лаял, собрав небольшую толпу. «Цирк какой-то!» – нервно передергивались у окна Мать и Дочь. «Его Джеком зовут! Джеком!» – бегал от окна на кухню, где варил кости, Серов. «У него умер, видимо, хозяин», – торопился с кастрюлькой к двери. Дочь и Мать хмурились. Они не узнавали Маленького Серова.
Маленький Серов копил на велосипед. Он хотел гоночный. С рогатыми рулями. За каждую пятерку Мать и Дочь выдавали ему по пятнадцать копеек. Программа была рассчитана на четыре года. К окончанию десятого класса. Маленький Серов стал отчекрыживать от школьных завтраков. На кормежку Джеку. Был быстро уличен, натыкан в контрольные цифры. Отруган. Мать и Дочь стали сами вносить за завтраки. Еженедельно… Тогда Серов стал отсчитывать монетки от накопленного… «Когда этот Джек уйдет? – тяжело, как про человека, начинала Гинеколог. – Я тебя спрашиваю!» «Уйдет…» – опустив глаза, тоже как про человека, говорил Серов. Собирая в кулачок всю волю, обходил Гинеколога, как темную накаленную тумбу. Спешил в кулинарию. За куриными головами. Джеку нравился суп с куриными головами, и это было дешево. «Ты завонял тухлятиной всю квартиру!.. Уйдет он или нет?!» – «Уйдет…»
Теперь Джек был сыт. Но по-прежнему почему-то продолжал свой аттракцион, все так же лаял над тарелкой, собирая людей. И все всегда было одинаково, люди сначала хихикали с легким испугом, потом, посмеиваясь, шли своей дорогой. А Джек все тоскливо взывал к ним. И Маленькому Серову становилось почему-то уже нехорошо, неудобно за Джека. Стыдно. Нужно было как-то увести его с тротуара. Чтобы он жил хотя бы в подъезде. Чтобы не лаял он больше, не плакал, не просил… Из старого одеяла, данного соседкой, Маленький Серов сшил тюфячок.
Мягкий, теплый. Вынес его на лестницу, постелил возле своей двери. Сбоку. Приведенный Джек выпустил тарелку, обнюхал тюфячок и лег, покойно расправляя лапы, положив голову на них. В этот день он не лаял. На другое утро, содрогаясь от злобы и отвращения, половой щеткой Гинеколог начала надавливать, начала шпынять мягкого спящего пса. Джек вскочил, подхватил тарелку, бросился к лестнице. Выпущенная тарелка гремела, скакала впереди него по каменным ступеням вниз. Следом полетел выпинутый тюфяк… Маленький Серов постелил тюфячок на тротуар у стенки дома, где и было место Джеку. А это уже был вызов. Вынесенный на улицу. Получалось, что Джек обзавелся хозяйством – тюфяку него теплый, тарелка. Что все это надолго. И напоказ. Да и сам к тому же, глупый, не теряя ни минуты, начал петь прохожим – свое, жалостливое… «Это невозможно! Это ад! Ужас!» – ходила, цапалась за виски Дочь. На диване красно сопела Гинеколог.