Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Володе он писал регулярно. Сначала каждую неделю, потом, с накатом привычки, усталости, смирения и даже некоторого отупения, – пореже… Тот аккуратно и подробно отвечал: в училище всё по-прежнему, приступили к «обнажёнке», позируют разные «девушки»: одна Марина, помнишь, продавщица чебуреков с набережной? Она приходит в свой выходной, очень довольна заработком – платят им много, рубль в час, – хотя позирует она плохо, позу не держит, каждые пять минут просит то перерыва, то чайку глотнуть, да и рисовать её не очень интересно: она костлявая, узловатая и какая-то… изработанная, что ли, – у Дюрера такие старухи, помнишь? А вот вторая натурщица – прекрасная и очень милая, хорошо сложена, прямо «Весна» Боттичелли, и работать с ней – одно удовольствие. Зовут Асей, говорит, что знакома с тобой, но бегло, «троллейбусное знакомство»… Правда это?
Борис прочитал про Асю вечером, перед отбоем, когда каждый занимался кто чем, а сам он уже разложил гимнастёрку на койке, чтобы пришить на рукавах болтающиеся пуговицы. Прочитал… и в лицо ему плеснуло ледяным жаром. Он вообразил, как она раздевается за бамбуковой ширмой в их рисовальном зале на втором этаже, как выходит на подиум, садится на куб или стоит, опершись рукой о спинку кресла… А что ж, это хороший честный заработок, сказал он себе. При её-то библиотечной зарплате.
Но успокоиться никак не мог; выскочил наружу, в дождь, и долго мотался, меряя шагами плиты с проросшей между ними травой, тупо повторяя: «троллейбусное знакомство… троллейбусное…», а перед глазами у него было её лицо, так невинно вспыхнувшее, когда он предложил ей «посидеть для портрета»…
Между тем усилились холодные дожди, в сентябре по утрам на траве вдоль плаца мерцал голубоватый иней, часто налетали шквальные озверелые ветра, и холод вливался в горло, едва заглотнёшь его на крыльце казармы. Холмистый горизонт проредился, стал графически более ясным, деревья выпрастывались из листвы с какой-то обречённой поспешностью, словно торопились на сеанс позирования.
В свободное время он по-прежнему заходил в буфет и тратил скудное довольствие на пряник и лимонад, с тоской воображая себя в сумрачном парижском бистро, где в камине жарко плещет весёлый огонь, звучат оживлённые женские голоса, а бармен отворачивает кран и наполняет бокалы…
Сидел и сидел за изрезанным ножичками столом у окна, за которым театрально кружили редкие снежинки.
Заглядывать в книгу Хемингуэя ему уже не требовалось, он и так знал любимые отрывки наизусть:
«Вся печаль города проявлялась вдруг с первыми холодными зимними дождями, и не было уже верха у высоких белых домов, когда ты шёл по улице, а только сырая чернота и закрытые двери лавок – цветочных лавок, канцелярских, газетных, повитухи второго сорта – и гостиницы, где умер Верлен, а у тебя была комната на верхнем этаже, где ты работал…»
Буфетчица Галя, протирая стаканы, всё так же загадочно поглядывала на него, временами затягивая свою многозначительную песню. «Жыноче сэ-эрцэ морщын нэ мае…» – напевала она, а снежинки за окном медленно взлетали, не падая, будто земля их рождала, а не небо, будто они стремились вверх, как и памятник на воротах: самолёт, присевший на хвосте, как дрессированный пёс.
В ноябре воцарились устойчивые морозы, а в декабре грянул совсем лютый колотун. Холода в этом году держались несусветные: до 45 градусов. Первые обморожения были у сибиряков: те жаловались, что зима тут другая, сырая, собачья, вот у них в Сибири морозы – сухие, скрипучие и ясные… Плевок застывал на лету, превращаясь в ледышку. Выстоять в карауле два часа было – как океан на плоту переплыть.
* * *
К Новому году Борису стало казаться, что зиму он не переживёт. Эту темень, невыносимый холод, бесконечную тоску… Временами в голову приходила дикая мысль, что его заперли навсегда и в жизни уже никогда не будет ничего, кроме построений, зарядок, разборки до последнего винтика пушки, а по субботам – походов в клуб на киносеанс.
Дважды снился тот самый сон, которого он и боялся, и жаждал. Иногда, засыпая, звал его… но тот приходил под вкрадчивый плеск волны, всегда незваный: захлёстывающий и бездонный…
…Это случилось на практике в Рыбачьем. Замечательный берег там, с небольшой бухтой, круто уходящей в глубину. А ещё где-то поблизости есть конная ферма, и конюхи время от времени выводят купать лошадей. Такое наслаждение наблюдать эти могучие тела, сверкающие на солнце мокрыми боками!
Целый день за этюдником, под солнцем… У каждого была какая-нибудь смешная шляпа: Борис одолжил старую, соломенную, у мужа Фатимы, приобрёл ковбойский вид и заламывал её на затылке, как заправский житель прерий. Володя позаимствовал у мамы дамскую панаму – белую, с букетиком фиалок за лентой. Ну и что, подумаешь, спокойно отмахивался от шуточек, зато поля у ней широкие…
Так здорово было, сложив наконец этюдник, броситься с разбегу в прохладную воду и плыть, то зарывая голову в волну, то вздымая её; хватануть кусок воздуха и вновь погрузиться с головой в воду…
Всё детство, а он вырос на Южном Буге, Борис привык пропадать на реке, переплывая её от берега к берегу по многу раз, и на спор, и просто на жаре, в удовольствие. На море всегда заплывал далеко, не чувствуя ни усталости, ни бездны под собой, подолгу отдыхая на спине, впитывая всей кожей огромную стихию воды; море никогда не надоедало.
В тот раз он припозднился и в море вошёл, когда солнце коснулось горизонта, поджигая горящим факелом тёмную плоть воды. Но плыл всё дальше, хотя Володька уже кричал, что столовая закрывается через час и что не успеем из-за твоих дурац… – голос его растаял позади в ровном глухом шёпоте и плеске морской тишины. На море было небольшое волнение, и когда он уходил вниз, в ложбину между волнами, вокруг вырастали стены изумрудной плотной бездны…
Наконец он повернул к берегу, который отсюда было не разглядеть. Плыл, погружаясь и взмывая, наслаждаясь полётом в послушной широкой волне, постепенно приближаясь к берегу. Он уже видел, вернее, угадывал в синеве сумерек вдали – тоненькую, чёрно-махровую нить туй и тополей…
И вновь набирал полную грудь воздуха и уходил с головой в