Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ставшие внезапно весьма полезными визитные карточки обновляются на злобу дня. Их раздают, чтобы дать знать, как зовутся сегодня, предупреждая, что они действительны до новых указаний. Каждый держит в своей визитнице десятки картонных прямоугольничков с разными именами, которыми он имеет обыкновение пользоваться. Если кто-то видит на карточке понравившееся имя, он сохраняет ее и, стоит владельцу отвернуться, звонит в мэрию, чтобы сообщить, что отныне он будет носить это имя. Ему остается только сунуть карточку в карман, чтобы использовать ее в дальнейшем для себя. Иные карточки переходят из рук в руки по четыре-пять раз за день и мусолятся до полной непрезентабельности; в зависимости от того, насколько дорожат написанными на них именами, их отправляют в типографию, чтобы изготовить копии, или просто выбрасывают.
Труднее всего приходится составителям генеалогических древ, которые опасаются исчезновения своей профессии. Чем дальше, тем труднее: как отыскать предков человека, если он, его отец и дед меняли имя по пятьдесят раз за свою жизнь? Разводы и усыновления уже всё осложняли, но свобода имени профессию просто убивает. Требуются годы изысканий всего на два-три поколения, и создать генеалогическое древо стоит теперь непомерных денег; заказать его — признак богатства.
По тем же причинам рвут на себе волосы нотариусы: зачастую при открытии наследства пятьдесят, а то и сто наследников являются из ниоткуда и требуют свою долю. Поскольку никто уже не может отличить истинных претендентов от фальшивых, ибо все носят разные имена, юристы принимают Соломоново решение, доверяясь чутью. Преимущество в том, что будущие покойники знают все заранее и предпочитают растратить свое состояние, чем оставить его невесть кому. Для экономики это большая выгода.
Когда их профессия окончательно отомрет, все эти нотариусы и специалисты по генеалогии, надо полагать, переквалифицируются в «ономастический совет» — этот вид деятельности сейчас процветает. Всевозможные специализированные агентства подбирают своим клиентам имена на заказ: предложив пройти несколько психологических тестов и заполнить анкету, вам самым серьезным образом сообщают, что ирландское имя и двойная русская фамилия лучше всего отразят вашу личность; и агентство тут же придумает для вас это идеальное имя — как дизайнер убранство для дома. Я с интересом прослушал интервью на эту тему, которое давал на днях по телевидению знаменитый философ, поддерживавший реформу с самого начала: «Того, что еще вчера у нас было наиболее личного, нашего имени, нам сегодня уже недостаточно, и требуется другое, которое бы лучше нам подошло. Наша самооценка более не зависит от имени, наоборот, мы выбираем имя, исходя из нашего представления о себе. На мой взгляд, это замечательно». Ведущий поблагодарил его за блестящее выступление, но, когда хотел произнести название его нового труда, повисло тягостное молчание: бедняга журналист, ерзавший на стуле, бросая на своего гостя умоляющие взгляды, попросту забыл его нынешнее имя, настолько часто тот брал себе новые. К счастью, пошли титры, положив конец его мучению, а заодно избавив философа от необходимости признаться в том, что он столько раз за последние месяцы менял имя, что и сам не помнил, как его звали в тот вечер.
(Продолжение следует.)
Ороме поражает приезжих своей обветшалостью, змеящимися трещинами на стенах покосившихся домов, осыпающейся черепицей, худыми крышами, разбитыми дорогами и растущими повсюду сорняками. Весь город, кажется, охвачен разрухой, все здесь трескается и рассыпается в пыль. Общественные здания — самые ветхие, например, у полицейского комиссариата обрушились оба крыла; частные дома немногим лучше, и перед развалинами своих жилищ, кое-как подпертыми стальными брусьями, оставшиеся без крова жители курам на смех поставили палатки, в которых перебиваются в ожидании Бог весть чего. А между тем Ороме — город не бедный, отнюдь; по местным меркам он даже богат, залежи цинка обеспечивают ему процветание. Большинство людей едят досыта, а если и есть живущие за чертой бедности, то их куда меньше, чем в других местах. Почему же город пребывает в столь плачевном состоянии?
На этот вопрос, который задавали им тысячу раз, жители отвечают нелюбезно, пожимая плечами с надменной, почти презрительной миной. Фаталисты до мозга костей, они не представляют, что можно воспринимать это иначе: все они убеждены, что город скоро исчезнет с лица земли и ничего тут не поделаешь. Они наблюдают за его постепенным упадком так спокойно и безропотно, что диву даешься. В Ороме отстраивать или чинить что-либо бессмысленно, а препятствовать постоянному разрушению и вовсе нелепо, абсурдно, почти общественно опасно. К чему укреплять стену, если в один прекрасный день она все равно обвалится? Зачем восстанавливать рухнувший дом? Разве сеют семя в бесплодной почве? Вот как думают в Ороме. Города рождаются, живут и умирают, как люди и животные; когда они совсем состарятся, спасти их нет возможности, равно как и желания: надо предоставить свершиться неизбежному без сожалений. Такова глубокая философия этого уникального города, единственного в мире, который медленно и безропотно умирает.
«Ороме поначалу напомнил мне американские города-грибы времен золотой лихорадки, — рассказывает Гулд, — эти городишки возникали на пустом месте в считанные дни и столь же быстро бросались на произвол судьбы. Но на этом сравнение и заканчивается. Города-грибы умирали, потому что их жители уходили, привлеченные слухами о более крупных самородках, взбудораженные открытием новых месторождений. В Ороме, однако, люди живут: сидят и смотрят, как гибнет город, абсолютно ничего не делая. Я видел трехэтажный дом, который рушился на глазах, трещины были так широки, что впору просунуть руку; он грозил, рухнув, увлечь за собой и соседнее здание, более целое. И что же, вы думаете, делали его жители? Ничего! Ничегошеньки. Даже не пытались спасти свой кров, пока не поздно. Они просто вышли на улицу с чемоданами и стояли кружком, как в театре. Когда развалюха рухнула окончательно, обрушив заодно и их дом, они поглазели на это зрелище, кашляя от пыли, а потом отыскали в обломках кое-какие личные вещи. После этого они разбили лагерь прямо на развалинах и продолжали жить, как ни в чем не бывало.
С тех пор как я побывал там в первый раз, десять лет тому назад, — продолжает Гулд, — я мечтаю вернуться в Ороме, посмотреть, как идет своим чередом разрушение и много ли домов еще стоят. Я прогуляюсь по разбитым мостовым, надев каску, в поисках падающего потолка и буду слушать, как трещат несущие балки. Мое лицо будет невозмутимым, даже слегка улыбающимся: я стану делать вид, будто все в порядке, стараясь сравняться в хладнокровии с местными жителями. По дороге я буду подбирать камни и бросать их в окна. А еще я куплю динамитные шашки и украдкой подожгу их у подножия еще стоящих зданий, под покровом ночи, подобно самоотверженной сиделке, которая тайком помогает умереть безнадежному пациенту, читая благодарность в его влажных глазах».
Башковитость Гулда. С противниками, готовыми следовать за ним, Гулд играет в «трансформистские шахматы», вариант игры его собственного изобретения, в котором правила меняются в зависимости от расположения фигур на доске. В начале партии все как обычно, но по достижении определенных простых диспозиций слоны начинают перемещаться по прямой, пешки атакуют назад, ферзь ходит конем и так далее — целый свод дополнительных правил, полностью меняющий представление об игре. Эти параметры влекут за собой немыслимые сложности: надо предвидеть не только свои ходы и ходы противника, но и вытекающие из них изменения правил.