Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И я коснулась холодными мокрыми пальцами Касиной незащищенной шеи.
Животный визг, который она издала, потом долго стоял у меня в ушах. Я метнулась на свою сторону комнаты и стрелой нырнула под одеяло. Спросонок она так и не поняла, что это сделала я, а позже мне было все сложнее признаться в этом.
30 сентября 1925 г.
Просыпаюсь на полу, лицом вниз. Одна рука оказалась придавлена туловищем, и я ее совсем не чувствую. Что ж, ей даже повезло, потому что все остальное тело ломит, как если бы меня отходили оглоблей.
Я не помню, как уснула, но падение не вывело меня из этого состояния. Такое уже случалось летом во время каникул – я даже сломала зуб, который дальше клыка, – и новый муж матери пытался убедить ее в том, что я таскаю алкоголь из его бара. Идиот. Конечно, таскаю, только не напиваюсь как свинья.
Нос я благополучно расшибла, и на полу уже засохла небольшая лужица крови. Ноздри полны ржавых хлопьев, они же покрывают распухшую верхнюю губу. Переносица ноет.
Под дверью лежит записка. Каллиграфическим округлым почерком, именно таким, как от нас требовали, там выведено:
Юлия все никак не угомонится. Играет в игру, несмотря на то что я из нее вышла.
Зеркало в умывальне показывает очаровательную картину: расплющенный нос, вздутая и треснувшая верхняя губа, покрасневшие глаза. Ни дать ни взять – дралась и плакала. По очереди и одновременно.
В столовой ко мне подходит доктор. Внимательно осматривает мою распухшую физиономию и спрашивает, что стряслось. Он моложе моей матери, но вполне сгодился бы ей в мужья, если бы ее интересовали умные мужчины. Виктор Лозинский высокий, выше, чем был мой отец, но сутулый и рассеянный. Это не мешает ему быть крайне воспитанным: его манеры отточены, как хирургические инструменты, которые он держит под замком. Еще в его кабинете почти всегда играет патефон в деревянном чемоданчике. Вкусы у него замшелые: Шопен, Бетховен, Штраус. Наверняка пан Лозинский и не слышал, под что теперь модно танцевать.
Когда мы учились на втором и третьем году, все старшеклассницы сходили по доктору с ума. Писали стихи, засыпали его самодельным печеньем и совершали тому подобные глупости. Ходили упорные слухи о его романах то с одной, то с другой наставницей. Нам это всеобщее обожание надоело еще тогда, а сам доктор казался возмутительно старым. Это сработало как прививка от повального увлечения паном Лозинским. Вместо него мы выбрали другую цель.
На мои вялые оправдания насчет падения с кровати пан Лозинский только покачивает головой и велит зайти к нему за компрессом. Напоследок он приподнимает мне подбородок и заглядывает в глаза. Становится неловко, будто он может прочесть в них какую‑то постыдную тайну.
– Магдалена, вы достаточно спите?
– Я готовлюсь к вступительным экзаменам в университет, – выдаю я первое, что приходит в голову, но тут же спохватываюсь: вдруг сейчас начнется очередная лекция о том, что девушкам не пристало забивать голову мужскими делами, а лучше задуматься о достойной партии? Будто в прошлом веке!
Но пан Лозинский не опускается до таких банальностей. Он только кивает, будто находит учебу уважительной причиной для появления у юной панны кроличьих глаз.
– Все же постарайтесь заниматься в светлое время суток, или ваш мозг выйдет из строя раньше времени. Как и зрение. – Доктор усмехается. – Еще один случай, и я буду вынужден прочитать всем вашим одноклассницам лекцию о гигиене сна и пользе режима.
Поспешно обещаю исправиться и отхожу подальше. Не исключено, что ему многое известно: пан доктор не раз закрывал глаза на наши вольности.
Облюбованный мною стол занят наказанными первоклассницами. Замечаю там и вчерашнюю заводилу, а вот их жертвы нигде не видно. Пусть мне и плевать, но я не желаю девчушке зла. Только сил, чтобы его пережить.
Выбора нет, так что я сажусь за стол своего класса, он стоит ближе всех к преподавательскому столу. Шабаш уже здесь. Темные глазки Марии шныряют, как крошечные снаряды в блошином цирке, а розовые пальцы теребят новую стрижку: когда‑то длинные белесые волосы теперь завиваются у мочки уха. Она, как всегда, прикрывает рот ладонью, словно боится, что кто‑то прочтет по губам все те глупости, что она несет. На самом деле Мария не жеманится, просто Дана как‑то сказала ей на втором году обучения, что у нее зубы некрасивые. С тех пор та даже в хоре старается не слишком открывать рот.
С Кларой, блондинкой с мягкой лукавой улыбкой, ситуация схожая, но все же иная. Сколько помню, Данка не дает ей спокойно есть. Стоит только потянуться за лишним кусочком сдобы или бросить на кашу кубик сахара – когда он потемнеет от влаги, его можно раздавить ложкой и вмешать в серую массу, полезную для желудка, – так тут же разъяренной змеей подлетает рука и бьет Клару по пальцам.
– Ты свои щеки видела?! – звенящим шепотом вопрошает Данута. – Это же ужас, а не щеки!
И все в таком духе.
Раньше я думала, Данка беспокоится о нашем общем престиже. Чтобы мы все дружно скрывали и искореняли наши недостатки, стремились к совершенству. Сочетались между собой, как цветы в безупречном букете. Чтобы, когда мы вырастем, все только рты открывали и слепли от нашего сияния.
А после я заметила, что заботы в ее вечных придирках не было ни на грош. Ей самой никто не смел сделать ни малейшего замечания, даже если бы у нее на голове был колтун, на чулке дыра, а к зубам прилипла петрушка. За критику Данута могла и прикончить. Ну, хорошо, я преувеличиваю. Колтуна Данка бы не допустила.
Но принижая других, отыскивая в них недостатки, она как бы повышала ценность своего общества. Ее собственному лицу не хватало симметрии, а левый глаз косил, как у ведьмы. Но ни у кого язык не повернулся сказать: «Молчи, Данка, у тебя самой рожа кривая!» Нет, все воспитанно молчали и благодарили за то, что она позволяет держаться у своих коленей. Уверенность была ее козырем, и она никогда не упускала возможности его разыграть.
В начале второго года Дана и до меня попыталась дотянуться:
– У тебя, Магдочка, волосы такие, что ужас. Вот я попрошу маму прислать из дома помаду для них, сделаем из тебя человека.
Я тогда успела наглядеться на Касю, как та кукует по ночам, перестукиваясь с пустой умывальней. Ее было жаль.
– Не надо. Я уже человек.
Данка тогда напряглась. Если бы она продолжила меня продавливать, я бы отделилась и нас с Касей стало уже двое. На это она не пошла – чутье не позволило.
Она способна отличить добро от зла, дурной поступок от хорошего, благородство от подлости. Но вся проблема в том, что тьма влечет ее сильнее света, и Данка выбирает ее осознанно. Всегда выбирала. И эта неправильность притягивала к ней даже сильнее, чем ухищрения с целью унизить наше достоинство.
Дануту несколько сглаживали месяцы в пансионе, наш уклад и правила стачивали ей зубы. Но стоило Данке вернуться из дому после каникул, как темное пламя в ней разгоралось