Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слава Богу, что он дает мне и противоядие! Я всегда могу рассчитывать на его поддержку, если надо вырвать из моего сердца эту любовь, которая упорна, как сорняк. Ложь, унижения, он неустанно трудится над тем, чтобы разрушить мои последние иллюзии, и его склонность к предательству всегда одерживает верх над моей склонностью к прощению. Лучший способ борьбы с ним — это он сам.
Мне достаточно начать вспоминать. О том дне, например, когда он пригласил меня обедать, чтобы отметить годовщину нашей свадьбы — двадцать пятую… Я тогда еще не знала о существовании квартиры на Шан де Марс, но дома он бывал редко, это невозможно было не заметить: «командировки», «деловые обеды» и ложь сменяли друг друга в столь быстром темпе, что дома он не проводил ни одного вечера. Впрочем, за три месяца до этой серебряной свадьбы, воспользовавшись тем, что мы стояли на перроне и мой поезд должен был вот-вот отойти, он сказал мне после долгого поцелуя: «Вообще-то надо было бы что-то решить… Что ты предпочитаешь — развод или живем отдельно?» Двери уже закрывались, не ослышалась ли я? Он что-то сказал? Конечно, мне послышалось… Но на вокзалах, на улице, в переходах метро я начала забывать, куда иду, не могла найти собственного дома в деревне, находясь от него в двух шагах.
Развод или живем отдельно? Прошла не одна неделя, прежде чем он снова вернулся к этому разговору. В свете мы нее еще слыли за семейную пару, я носила его имя, но у нас уже были «разные дома», а я еще этого не знала… Мы отправились праздновать нашу серебряную свадьбу. Серебряную, как серебряные слезы на обивке гроба. Носила я тогда только черное. Поминки, траурная церемония, я оплакивала то, что мне самой еще не было ведомо.
Когда он предложил мне пообедать в шикарном ресторане, я не могла скрыть своего удивления: нам так мало удавалось последнее время побыть наедине! Без публики, перед которой надо ломать комедию, нам не удалось бы друг друга обмануть. И тот разговор, что он начал на вокзальном перроне, подхватила я, начав его с той фразы, на которой остановился он; я спросила его, почему же он решил отметить годовщину совместной жизни с женщиной, которую намеревается покинуть (я могла и не волноваться — он ее уже покинул!). Он, однако, настаивал. Я решила, что он хочет загладить свою вину, и согласилась.
Когда мы сели за стол и сделали заказ, он сразу перешел в наступление. Не стал ждать закусок, основного блюда, как принято за деловыми обедами. Он торопился: он назначил на этот вечер мою казнь и не хотел с этим тянуть. Как только официант отошел, он наклонился ко мне, и на губах его играла полуулыбка. Так, одними губами, улыбается охотник, когда готовится бесшумно приговорить к смерти куропатку, которая, еще ничего не ведая, машет крыльями; так улыбается экзаменатор, когда задает среднему студенту «вопрос на засыпку», чтобы завалить его. «Ты на меня больше не смотришь, Катрин, или смотришь так редко, что даже не заметила: вот уже год, как кое-что изменилось. Скажи мне — что. Я жду».
Он улыбался. Без всякой злости, но и невесело. Этакая презрительная вежливость, недоброжелательная улыбка превосходства. И эта улыбка, больше чем сам вопрос, повергла меня в ужас: мне стало панически страшно, во рту пересохло, сердце грохотало уже в барабанные перепонки: сощурившись (я такая близорукая!), я старалась рассмотреть его. Он не пошевелился, сидел передо мной, как будто позировал для фотографии на удостоверение личности. На нем была голубая рубашка — к глазам: красивый мужчина. Я вообще считала его красивым, в нем даже появилось больше шарма, чем в восемнадцать лет; когда мы вместе ходили на коктейли или вечеринки и я сравнивала его с нашими старыми друзьями, с мужчинами его возраста, я лишний раз убеждалась, что он, конечно, лучше всех. Я поздравляла себя с такой прозорливостью: совсем девчонкой я выбрала молодого человека, в котором чего-то не хватало, теперь же моим мужем был молодой, располагающий к себе мужчина, который мало кого из женщин мог оставить равнодушным — он красиво старел… Вернее, почти не старел.
В тот вечер в ресторане, пока я потерянно искала, что же изменилось, я должна была еще раз признать, что, если он и изменился — немного, совсем немного, — то к лучшему. Мне нравилось, какими стали у него волосы — не огненно-рыжий, а скорее венецианский рыжий, — с тех пор как появились седые пряди, они потеряли воинственное полыхание молодости. Меня отделял от него ресторанный столик, и с такого расстояния эти тончайшие седые пряди просто терялись в отблесках света, их не было видно, но у меня было достаточно возможностей узнать, что они были, когда я прижималась к нему, целовала эти тактичные напоминания о неминуемой смерти, затерявшиеся в его мальчишеской шевелюре. Были и морщины, которые сглаживала моя близорукость, но я помнила их легкую сетку в уголках его глаз, в уголках рта. Как у блондинов и рыжих, лицо его покрывалось кракелюрами: кожа, настолько тонкая, что через нее просвечивали голубые жилки на веках и синеватые вены, все больше и больше напоминала пергамент. Когда его голова лежала на подушке рядом с моей, я любила разглаживать пальцем неглубокие следы, что оставило на этом лице время.
Морщины, седые волосы — что еще в нем изменилось? — но это были скорее не изменения, а дополнения, то, что он приобрел, старея, а он же говорил о потере.
Он по-прежнему улыбался по другую сторону стола, не двигался, не произносил ни слова, и, по мере того как бежали минуты, эта улыбка отчуждалась, становясь вежливой гримасой законника. Правда, я смогла таким образом, удостовериться, что зубы у него все на месте! И глаза тоже… Но, как бы там ни было, я была слишком далеко — я ничего не видела. Вернее, только сполохи цвета: огненный, радостный — его волос и синий-синий — его рубашки, голубых прожилок и глаз. «Франси, — проговорила я глухо, — по правде говоря, я не знаю, что ты потерял. Я ведь забыла очки, ты знаешь…»
Защита моя была признана жалкой, и улыбка стала еще шире: «Даже слепой бы заметил, чего у меня больше нет! Он бы понял это на ощупь! Это первое, что замечает любящая женщина!» Садист-экзаменатор позволил себе роскошь расширить вопрос: «Знаете ли вы, мадемуазель, на что прежде всего смотрит влюбленная в мужчину женщина? На что вы смотрели бы сами, будь вы женщиной, настоящей женщиной?»
Меня душил страх. Доказать, что я его люблю, уже невозможно, — я провалила экзамен. Не переставая улыбаться, охотник, наконец, испытал прилив жалости к своей агонизирующей жертве, он прикончил ее. Положив локти на стол, мой муж наклонился вперед так, чтобы обе его поднятые руки оказались на уровне моих глаз, почти перед моим носом, и там, как бы удостоверившись, что я следую взглядом за его движениями, положил их одна на другую — обручального кольца на его руке не было…
Этот удар нанес мне мужчина, который поклялся защищать меня. И не в приступе ярости — он продумал свое преступление. Он все продумал, в этой мизансцене все было учтено: символ, дата, место.
Это была наша последняя годовщина, это будет последний мой обед в этом ресторане, где добрую четверть века мы праздновали столько успешных свершений и дружеских вечеринок. У меня не хватит сегодня сил выдержать взгляд тех официантов, которые видели тогда даму «средних лет» в вечернем платье (черный бархат, фиолетовый атлас), которая целый час бесстыдно рыдала, уронив голову на стол, на банкетку, дама просто утопала в слезах, икала, вздыхала, и слезы лились у нее из глаз, как кровь из раны, а смущенные господа за соседними столиками отводили глаза. Я не выдержу взгляда тех официантов, которые видели, как спутник этой дамы — один и тот же уже четверть века — холодно рассматривал ее, не изъявляя желания ни утешить ее, ни осушить ей слезы, ни взять ее за руку.