Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возможно, попытки великих мыслителей после Гегеля избавиться от мыслительных схем, царивших на Западе больше двух тысяч лет, предзнаменовали это событие, и, определенно, они могут помочь пролить на него свет, но не они его вызвали. Само по себе это событие обозначает водораздел между Новым временем, которое началось с естественных наук XVII века, достигло политической кульминации в революциях XVIII века и обнажило сущность своих тенденций после промышленной революции XIX века, и миром XX века, возникшим из серии катастроф, спровоцированных Первой мировой войной. Возлагать на мыслителей Нового времени, особенно на ополчившихся на традицию бунтарей XIX века, ответственность за структуру и обстановку мира XX века мало того что несправедливо, но еще и опасно. Тенденции, открывшиеся в реальных событиях тоталитарного господства, выходят далеко за пределы самых радикальных и самых смелых идей любого из этих мыслителей. Их величие заключалось в том, что они заметили в мире новые проблемы и загадки, к которым в нашей мыслительной традиции не было ключей. В этом смысле они ушли от традиции не потому, что приняли такое решение, как бы категорично они сами об этом не объявили (подобно детям, которые свистят все громче и громче, потому что заблудились в темноте). В темноте их испугало ее молчание, а не слом традиции. Когда слом действительно случился, он развеял темноту, так что теперь нам уже тяжело выносить излишне патетический, «душераздирающий» стиль их письма. Но гром итогового взрыва заглушил зловещую тишину, которая до сих пор отвечает нам, если мы осмеливаемся спросить не «Против чего мы боремся?», а «За что мы боремся?»
Ни молчанием традиции, ни восстанием мыслителей XIX века против этого молчания нельзя объяснить происшедшее. То, что этот слом не был кем-то задуман, придает ему ту бесповоротность, которой могут обладать только события, но никак не мысли. Восстание против традиции в XIX веке протекало целиком и полностью в русле самой традиции. А на уровне мышления как такового, которому тогда едва ли было на что опереться кроме, по существу, негативного опыта предчувствий, опасений и зловещего молчания, была возможна лишь радикализация, а не переосмысление прошлого и не начало чего-то нового.
Кьеркегор, Маркс и Ницше жили во времена окончания традиции, как раз перед ее сломом. Их непосредственным предшественником был Гегель. Именно он впервые увидел во всей мировой истории единое непрерывное развитие; и это поразительное достижение дает понять, что сам он был вне любых притязавших на авторитетность систем и убеждений прошлого, что он держался исключительно за нить преемственности в самой истории. Нить исторической преемственности стала первой заменой традиции; с ее помощью несметная масса самых неоднородных ценностей, самых противоречивых мыслей и конфликтующих авторитетов, которые прежде каким-то образом функционировали слаженно, была сведена к однолинейному, диалектически согласованному развитию, придуманному для того, чтобы сбросить не столько традицию, сколько авторитет всех традиций. Кьеркегор, Маркс и Ницше оставались гегельянцами в той мере, в какой видели в истории философии прошлого единое, прошедшее через диалектическое развитие целое. Их огромная заслуга в том, что они радикализировали этот подход в единственном направлении, в котором его еще можно было развивать, а именно поставив под вопрос понятийную иерархию, которая царила в западной философии начиная с Платона и все еще принималась как данность Гегелем.
Для нас Кьеркегор Маркс и Ницше – своего рода дорожные столбы, указывающие путь в то прошлое, которое потеряло авторитет. Они были первыми, кто осмелился мыслить, не руководствуясь вообще никаким авторитетом; но, к добру и к худу, их все еще держал категориальный аппарат великой традиции. В некоторых отношениях наше положение лучше. Нам уже не надо беспокоиться о презиравшихся ими «образованных филистерах», которые на протяжении всего XIX века пытались восполнить утрату подлинного авторитета, слагая фальшивые гимны культуре. Сегодня большинству людей эта культура видится развалинами, едва ли способными вызвать интерес, не говоря уже о том, чтобы претендовать на какой-то авторитет. Это, может быть, и прискорбно, но зато дает нам огромный шанс взглянуть на прошлое взором, не затуманенным никакой традицией, с той прямотой, которой глаза и уши западного человека не знали с тех самых пор, как римская цивилизация подчинилась авторитету греческой мысли.
III
Все губительные искажения традиции были вызваны людьми, которые пережили нечто новое и почти незамедлительно попытались преодолеть это и свести к чему-то старому. Кьеркегор своим прыжком от сомнения к вере перевернул и исказил традиционное отношение между разумом и верой. Этот прыжок был ответом на современную утрату веры (не только в Бога, но и в разум), заложенную в декартовском принципе de omnibus dispandum est[9], подразумевавшем, что все может быть не таким, каким кажется, а злой гений может намеренно, не переставая, прятать истину от умов людей. Прыжок Маркса от теории к действию и от созерцания к труду случился после того, как Гегель преобразовал метафизику в философию истории и превратил философа в историка, чьему взгляду, обращенному назад, в итоге, в конце времен, откроется смысл становления и движения (а не истины и бытия). Прыжок Ницше от нечувственного трансцендентного царства идей и мерил к чувственности жизни, его «перевернутый платонизм» (или, как он сам это назовет, «переоценка ценностей») был последней попыткой повернуть в сторону от традиции, а позволил лишь перевернуть традицию с ног на голову.
Как бы ни различались эти случаи бунта против традиции по своему характеру и намерениям, в их результатах есть зловещее сходство: Кьеркегор, прыгнув от сомнения к вере, привнес сомнение в религию, превратил наступление современной науки на религию в борьбу внутри самой религии; и с тех пор кажется, что искренний религиозный опыт возможен только у того, в ком борются вера и сомнение, кто пытает свои религиозные убеждения своими сомнениями и находит отдохновение от этой пытки, когда ожесточенно утверждает абсурдность как условий человеческого существования (human condition), так и человеческой веры. Нет более ясного симптома этой современной религиозной ситуации, чем то, что