Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ингрид стала защищаться:
– Генрих говорит, у них есть свои отдельные школы.
Хельд потерял дар речи.
Ингрид отпила глоток чая и надула губы. Они долго сидели молча. Наконец она нарушила неловкое молчание, добавив:
– Нам не о чем беспокоиться. Тебе не о чем беспокоиться. Ты, – она понизила голос, – не один из них.
– Не один из них? – попытался понять Хельд. В голосе Ингрид послышалась усталость, она заговорила с ним как с маленьким ребенком:
– Наша наследственность чиста! Мы чисты! Мы не паразиты.
Хельд с трудом верил своим ушам, беспокойство сменилось гневом. – Паразиты? Такие люди как моя соседка… добрейшая женщина…учительница музыки. С какой стати кто-то считает людей вроде нее паразитами?
Ингрид раздавила сигарету в потрепанной металлической пепельнице и машинально зажгла следующую, заинтересовавшись:
– Она еврейка? И живет по соседству? Она зарегистрировалась? Если еще нет, то ее могут посадить в тюрьму или еще хуже.
Хельд ощутил, как не смену гневу внезапно пришел страх. Его рука слегка задрожала, когда он поднес стакан с водой к губам. Он позволил себе короткую паузу перед ответом, и стал наблюдать, как упрямая муха приземлилась на стол между ними и потерла задние лапки.
Он тихо добавил:
– Она обучает музыке местных детей. У нее болезнь, из-за которой она боится выходить из дома, боится внешнего мира.
Ингрид задумчиво прищурилась:
– И все же, ее должны уже были депортировать.
Хельду сильно хотелось сменить тему разговора. – Мне ничего об этом неизвестно.
Ингрид приняла надменный вид. – Ну почему ты..?! – ощетинилась она.
Затем, чтобы привлечь внимание солдат, она выдохнула клубок дыма в их сторону. Один из них подмигнул ей в ответ.
С тихим отвращением Хельд отодвинул от себя тарелку с недоеденым бутербродом. Внезапно подступила тошнота, стало жарко, казалось, будто стены кафе навалились на него. Он должен рассказать больше о мефрау Эпштейн, но он не знал, что именно. Он мог бы сказать Ингрид, что ошибся, но врать у него выходило плохо, и она бы сразу догадалась. К тому же, это привлекло бы лишнее внимание к их разговору. Он настороженно взглянул на нее: ее заботило другое – она флиртовала с солдатами. Она – взбалмошная девчонка, и, скорей всего, забудет о разговоре. И кроме того, он был уверен: Ингрид не проболтается. В конце концов она не бессердечная. Она же голландка, как и все они. Может быть, она наивна, но не жестока.
Он встал:
– Мне пора.
Казалось, Ингрид испытала облегчение, она умиротворенно улыбнулась – О, дядя Йозеф! Жаль, что после смерти тети Сары, ты так никого и не встретил. Живи себе тихо, не высовываясь, и оставайся веселым. Я думаю, новый Амстердам, если дать ему шанс, тебе понравится.
Хельд положил деньги на стол. Жар продолжал обжигать, заструился по венам, из-за этого пальто невероятно отяжелело, когда он его натягивал, а во рту пересохло.
Племянница вскочила и чмокнула его в щеку, оставив, вероятно, еще одно алое пятно губной помады, поскольку она хихикнула, довольная своей работой – Ой, я лучше сотру, а то подумают еще, что у тебя завелась девушка!
Она взяла салфетку, лизнула ее и к его неудовольствию, потерла щеку. Хельдбыл угрюм и совершенно потерян, и пытался оправиться от разговора.
Наконец с усилием он передвинул ноги и медленно вышел на улицу. Он шагнул в холодный день, но тот не принес бодрости. Обернувшись, Хельд еще раз взглянул на Ингрид. Он должен вернуться, должен сказать что-то еще. Но прежде, чем он успел это сделать, заметил, как она подошла к столику с солдатами и стала кокетничать уже без стеснения.
Хельд плелся домой, погруженный в себя, ощущая охватившую его болезненную тревогу. Так много зла вокруг. Неужели уже пора перекрашивать свою входную дверь? Он вспомнил Ингрид: как она маленькой, напуганной девочкой оказалась у него дома вскоре после смерти матери. В простом голубом клетчатом платье и коричневом кардигане с маленькой дыркой на локте, вцепившись в свою куклу, она сидела на его кухне и искала героя. На роль заботливого опекуна маленькой племянницы он не годился – слишком горевал, оплакивая смерть Сары. Если бы другие родственники вмешались и забрали ее, он бы стал заметно счастливее. Опустошающая боль его собственного страдания еще и отраженная в глазах скорбящего ребенка была совершенно невыносимой. Ему вспомнилось, как он держал ее маленькую ладонь перед вагоном поезда, который увезет ее к другим членам семьи. Когда она через окно помахала ему на прощанье, он подумал, кто же тогда залатает ей в дырку в кардигане.
Что, если она и стала такой из-за его полной неспособности позаботиться о ней? Виноват ли он в том, что у нее внутри оказалась такая огромная дыра, что заполнить ее смогло только зло, поджидающее теперь за каждым углом? С этого ли все началось: разочарованная душа стала легкой мишенью для зла, скрытого за статусом элиты?
Свернув на свою улицу, он зашагал быстрее. Ему необходимо вернуться домой, необходимо дышать, необходимо снова почувствовать себя в безопасном месте.
Он вошел в дом, снял пальто и прошел сразу на кухню. Не обращая внимания на жалобное мяуканье Кота, он распахнул большие деревянные ставни. Ледяной воздух вихрем ворвался внутрь и заполнил всю комнату. Закрыв глаза, он стоял, отчаянно желая облегчения. Когда холод наконец проник через толстую ткань брюк, пробрал до костей и успокоил – тогда его сознание прояснилось.
Он поговорит с Ингрид снова. Она выслушает. В конце концов, он ее дядя. Он самой простой форме объяснит ей, в чем опасность. Он объяснит так, что она поймет. Он должен заставить ее понять. Бедная Ингрид, с ее простыми и наивными манерами. Единственное, чего она действительно хочет– быть любимой. Неудивительно, что бравые офицеры в сверкающих сапогах с их привлекательной пропагандой завлекли ее. Она – легкая добыча для зла.
Порыв холодного воздуха пронесся по кухне, приподняв уголки студенческих работ, сложенных стопкой на столе. Ветер взъерошил ему волосы, заставил поежиться. А потом полилась музыка мефрау Эпштейн. Ее знакомое присутствие утешало его, как любимая колыбельная утешает ребенка. Он открыл глаза, и в них выступили слезы – настолько красивой была музыка, наполняющая кухню и дарующая надежду.
Эту мелодию она репетировала неделями, она была ему незнакома, но звучала спокойно или рично, убаюкивая и умиротворяя. Он вбирал в себя всю эту мелодию, и его захлестывала волна уверенности. Все будет хорошо – иначе быть не может.
Вдруг, сквозь толстую ткань шерстяных брюк он ощутил, как острые когти коснулись ноги, и, увидев ожидающую мурлыкающую серую кошачью голову, расплылся в улыбке.
– Думаю, ты проголодался, дружок.
Он неспешно двигался по кухне, пока музыка возвращала его душу из мрака к дневному свету, из безысходности к спокойной силе. Он наполнил едой миску Кота, а себе сделал чашку чая. Когда мефрау Эпштейн перешла к Бетховену и нежные звуки снова обволокли его, он уже сидел в кресле у окна. Глаза его были прикрыты, а сердце и чувства вернулись к прежнему покою.