Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пролить для меня свет на мои подлинные чувства суждено было кое-чему иному. На протяжении последних месяцев, во время встреч с Мартой, моя так называемая любовь не мешала мне оценивать ее, находить уродливым большую часть того, что казалось прекрасным ей, и по-детски наивным многое из сказанного ею. А в тот вечер, если мне и приходилось думать иначе, я считал, что ошибаюсь сам. На смену необузданности первых моих желаний пришла нежность более глубокого чувства, она-то и обманывала меня. Я не чувствовал в себе сил предпринять что-либо из того, что обещал себе. Вместе с любовью во мне росло уважение к любимой.
Я стал приходить каждый вечер; у меня и в мыслях не было попросить ее показать мне спальню, поинтересоваться, нравится ли Жаку выбранная нами мебель. Я желал лишь одного — чтобы вечно длилась наша помолвка, чтобы мы и дальше вот так же сидели рядом у камина, касаясь друг друга, и я не смел шевельнуться из страха неосторожным движением прогнать счастье.
Но Марте, так же наслаждавшейся очарованием наших вечеров, казалось, что она наслаждается ими в одиночестве. В моей неге ей виделось безразличие. Думая, что я не люблю ее, она вообразила, что мне быстро наскучит эта погруженная в тишину гостиная, если она не предпримет каких-нибудь шагов, способных привязать меня к ней.
Мы хранили молчание. Для меня это было доказательством счастья.
Я ощущал, как близки мы друг другу, был уверен, что мы одновременно думаем об одном и том же, и заговорить с ней казалось мне столь же нелепым, как разговаривать вслух с самим собой. Но молчание удручало ее. Самым мудрым было бы воспользоваться такими средствами общения, как слово или жест, сожалея об отсутствии средств более тонких и не таких прямолинейных.
Видя, как я день за днем все больше погружаюсь в эту сладостную для меня немоту, Марта вообразила, что мной все сильнее овладевает скука. Она была готова на все, чтобы прогнать ее.
Она любила спать вблизи огня с распущенными волосами. Или скорее мне казалось, что она спит. Это был предлог, чтобы обвить мою шею руками, а проснувшись и окинув меня влажным взором, сказать, что ей приснился грустный сон. Какой — она никогда мне не рассказывала. Я пользовался ее притворством, чтобы вдыхать аромат ее волос, шеи, горящих щек и незаметно слегка касаться их, — вот и все наши ласки, но они не разменная монета любви, как принято считать, а напротив, редчайшая из монет, к которым способна прибегнуть лишь страсть. Мне казалось, что я, как друг, имею на это право. Однако меня стало серьезно тревожить и приводить в отчаяние, что только любовь дает нам права на женщину. Обойдусь и без любви, думал я, но никогда не соглашусь не иметь никаких прав на Марту. И чтобы обладать ими, я даже решился на любовь, по-прежнему считая, что оплакиваю ее. Я желал обладать Мартой и не сознавал этого.
Когда она спала, положив голову на мою руку, я склонялся над ней, чтобы видеть ее, озаряемую пламенем. Это было все равно, что играть с огнем. Однажды, слишком приблизив лицо к ее лицу, но не дотрагиваясь до него, я словно превратился в иглу, на какой-то миллиметр преступившую запретную линию и уже попавшую в зону притяжения. Чья в том была вина — иглы или магнита? Наши губы слились. Веки ее были смежены, но она явно не спала. Я поцеловал ее, дивясь собственной смелости, тогда как на самом деле это она притянула меня, когда я нагнулся над ней. Руки ее обвивали мою шею; ни одно кораблекрушение не заставило бы их так яростно цепляться за меня. Я не понимал, чего она хочет: чтобы я спас ее или чтобы погиб вместе с нею.
Затем она села и положила мою голову себе на колени, гладя меня по волосам и очень ласково повторяя: «Ты должен уйти и больше не возвращаться». Я не осмеливался говорить ей «ты», и когда мне приходилось прерывать молчание, долго подыскивал слова, так строя свою речь, чтобы не обращаться к ней впрямую, ведь если я не мог говорить ей «ты», то еще более невозможно было говорить ей «вы». Жгучие слезы катились у меня по щекам. Я не удивился бы, если бы одна из них упала на руку Марты и она вскрикнула бы. Я винил себя за то, что нарушил очарование, потерял рассудок и поцеловал ее, забыв, что это она поцеловала меня. «Ты должен уйти и больше не возвращаться», — твердила она. Слезы горя и слезы ярости текли вперемежку по моим щекам. Ярость, охватывающая пойманного волка, причиняет ему столько же горя, что и неволя. Заговори я тогда, и с моих уст посыпались бы оскорбления в ее адрес. Молчание мое беспокоило ее; она усматривала в нем смирение. «Раз уж поздно, — думала она под влиянием моей, может быть, ясновидящей неправоты, — пусть он страдает». Объятый этим пламенем, я дрожал так, что у меня зуб на зуб не попадал. К моему подлинному горю, выводившему меня из детства, примешивались детские чувства. Я был как зритель, не желающий уходить со спектакля только потому, что ему не по нраву развязка. «Не уйду. Вы посмеялись надо мной. Я не желаю больше вас видеть» — был мой ответ.
Я не хотел возвращаться домой, но и видеть Марту тоже не мог. Я бы выгнал ее из собственной квартиры!
Сквозь ее рыдания до меня доносилось: «Ты еще ребенок. И потому не понимаешь, что если я прошу тебя уйти, это означает, что я тебя люблю».
Я злобно отвечал, что слишком хорошо понимаю: она, мол, связана долгом, муж на войне.
Она тряхнула головой: «До встречи с тобой я была счастлива, думала, что люблю жениха. Прощала ему, что он не очень хорошо понимает меня. Ты открыл мне глаза на то, что я его не люблю. И долг мой вовсе не в том, о чем ты говоришь. Он не в том, чтобы быть честной перед мужем, а в том, чтобы быть честной перед тобой. Уходи и не считай меня злой; скоро ты меня забудешь. Но я не хочу быть причиной твоего несчастья. Я плачу оттого, что слишком стара для тебя!»
Это признание в любви было возвышенным в своем неслыханном ребячестве. И какие бы страсти ни выпали впоследствии на мою долю, никогда уж не испытать мне того чудесного волнения при виде девятнадцатилетней девушки, льющей слезы оттого, что она считает себя слишком старой, — волнения, которое я испытал в тот миг.
Вкус первого поцелуя разочаровал меня, как вкус фрукта, который пробуешь впервые. Не в новизне, а в привычке таятся наши самые большие удовольствия. Несколько минут спустя я не только привык к губам Марты, но и не мог уже обходиться без них. И именно тогда она захотела лишить меня их навсегда.
В тот вечер Марта проводила меня до дома. Чтобы чувствовать себя еще ближе к ней, я, распахнув ее плащ, обнял ее за талию и прижался к ней. Она больше не заговаривала о разлуке, напротив, грустила при мысли о близком расставании. И заставляла меня давать ей тысячу разных безумных клятв.
Когда мы очутились у моего дома, я не пожелал отпускать ее одну и, в свою очередь, пошел провожать ее. Потом Марта опять вознамерилась проводить меня, так это, наверное, и длилось бы до бесконечности, если бы я не поставил условием — расстаться на середине пути.
К ужину я опоздал на полчаса. Это случилось впервые. Пришлось сослаться на поезд. Отец сделал вид, что поверил.
Ничто более не тяготило меня. По улицам я не ходил, а летал, как во сне.