Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Заклеивай.
— Сиди спокойно. — Теперь его очередь кряхтеть. Затем: — Ты пила?
— Отстань. Заклеивай.
Наконец дело сделано, и он помогает ей встать. Мы качаемся.
— Черт возьми! Сколько ты выпила?
— Бокал всего.
Она садится отдыхать на бортик ванны.
Он уходит в спальню и через минуту возвращается.
— Эту кровь с ковра нам никогда не убрать.
— Попробуй чем-нибудь потереть.
— Говорю тебе, она не отходит. Смотри — вот пятно. Сама попробуй.
Я редко слышал, чтобы Клод выражался так решительно. Последний раз — когда сказал «Мы можем».
Мать тоже услышала непривычное и говорит:
— Что случилось?
— Он взял деньги, не поблагодарил. И слышишь? Ему прислали уведомление насчет квартиры в Шордиче. Он переезжает сюда. Говорит, что нужен тебе, неважно, что ты отказываешься.
Эхо в ванной замирает. Слышно только их дыхание — обдумывают. Наверное, смотрят друг другу в глаза красноречивым взглядом.
— Так вот вот, — произносит он наконец свою бессодержательную реплику. Подождав, добавляет: — Ну?
Тут сердце матери начинает биться все быстрее. Не только быстрей, но и громче — как звучные толчки в неисправном водопроводе. Что-то происходит и в ее кишечнике. Что-то там расслабляется с попискиванием, а выше, где-то над моими ногами, какие-то соки устремляются по извилистым трубкам к неизвестным пунктам назначения. Ее диафрагма вздымается. Я крепче прижимаю ухо к стенке. Под такое крещендо недолго упустить важный факт.
Тело не может лгать, но в уме другая музыка, потому что когда мать наконец заговорила, голос ее ровен, полностью под контролем.
— Я согласна.
Клод придвигается, говорит тихо, почти шепотом.
— Но. Что ты думаешь?
Они целуются, и она начинает дрожать. Я чувствую его руки у нее на талии. Они снова целуются, с языками, беззвучно.
Она говорит:
— Страшно.
Он отвечает их приватной шуткой:
— Если слышно.
Но они не смеются. Чувствую, что Клод прижимается к ней пахом. Это ж надо — возбудиться в такую минуту! Как же мало я понимаю! Она находит его молнию, дергает вниз и гладит его, а его указательный палец пролезает снизу под ее шорты. Чувствую лбом его повторные нажимы. Не подняться ли нам наверх? Нет, слава богу — он продолжает разговор:
— Решай.
— Я боюсь.
— Но помни. Отсрочка шесть месяцев. У меня дома. Семь миллионов в банке. Ребенка куда-то поместили. Но. То есть что и как. Хм. Быть?
Собственные практические вопросы успокаивают его, позволяют вынуть палец. Не секс, а опасность. Но ее пульс, чуть было утихший, снова разгоняется из-за его вопроса. Ее кровь прошибает меня глухим стуком, словно далекая канонада, и я чувствую, как сама она бьется над выбором. Я орган ее тела, неотделим от ее мыслей. Я участник того, что она собирается сделать. Когда оно приходит, наконец — решение, ее приказ шепотом, единственное предательское слово, оно исходит как будто из моих немых уст. Они опять целуются, и она говорит любовнику в рот:
— Ядом.
Солипсизм подходит неродившемуся. Пока босая Труди на кушетке в гостиной отсыпается после пяти бокалов и наш грязный дом катится на восток к глухой ночи, я размышляю и о дядином «поместили», и о материном «ядом». Как диджей над своей вертушкой, я прокручиваю слова. «Ребенка куда-то поместили». От повторения слова очищаются до истинной сердцевины, и ясно проступает предназначенное мне будущее. «Поместили» — просто лживое иносказание выброшенного. Так же, как «ребенка» — это меня. «Куда-то» — тоже лживое. Безжалостная мать! Это будет моя погибель, мое падение: только в сказках нежеланного младенца усыновляют высшие. Герцогиня Кембриджская не возьмет меня на борт. В жалобном одиночном полете моей фантазии я приземляюсь где-нибудь на тринадцатом этаже бруталистской многоэтажки, которую мать, по ее словам, иногда печально созерцает из окна своей спальни. Она созерцает и думает: так близко, а далекая, как Тимбукту.
Воображаю, каково там.
Вот именно. Вырасти на компьютерных игрушках, на кока-коле, чипсах, на подзатыльниках. Именно что Тимбукту. Никаких сказок на ночь — напитать пластичный ум малыша. Убогий горизонт современного английского крестьянства. Или на этой ферме опарышей в Юте. Бедный я, несчастный, стриженный под бокс, с бочкообразной грудью трехлетки, в камуфляжных брючках, обалделый от телевизорного галдежа и чужого табачного дыма. Рядом нетвердо проходят оплывшие татуированные щиколотки приемной матери, за ней — нервический пахучий пес ее дружка. Папа, родной, спаси меня от этого Тимбукту. Забери меня с собой. Пусть меня с тобой отправят, а не поместят куда-то.
Типичная сентиментальная распущенность на девятом месяце. Все, что я знаю об английской бедноте, знаю от телевизора, из рецензий на насмешки романистов. Ничего не знаю. Но подозреваю, что бедность — это лишения на всех уровнях. Никаких клавесинных уроков на тринадцатом этаже. Если заплатить за нее надо только лицемерием, я буржуазную жизнь куплю и буду считать, что дешево. Больше того — буду удерживать у себя хлеб, богатым буду, герб куплю. NON SANS DROIT[8], и право мое — на любовь матери — абсолютное. На план меня бросить я согласия не даю. Не я буду изгнан — она. Я привяжу ее этим скользким шнуром; в день рождения прикую одним мутным младенческим взглядом; тоскливым криком чайки загарпуню ее сердце. И тогда, привязанная насильно, будет нянчить меня всю жизнь, и свобода ее будет уплывать вдаль, как берег родины. Труди будет моя, а не Клода, и отделаться от меня ей будет не легче, чем оторвать и выбросить за борт собственную грудь. Я тоже могу быть безжалостным.
* * *
Этим мыслям я предавался, вероятно, спьяну, несдержанно и бестолково, но, наконец, постонав, она проснулась и стала нашаривать под кушеткой сандалии. Вместе мы спускаемся, хромая, в сырую кухню, и там, в полутьме, наверное, почти скрывающей мерзость, Труди наклоняется, чтобы попить из-под холодного крана. Все еще в пляжном наряде. Включает свет. Никаких признаков Клода, ни записки. Мы подходим к холодильнику, и она с надеждой заглядывает внутрь. Вижу — воображаю, что вижу на незасвеченной сетчатке, — как ее бледная рука нерешительно зависает в холодном свете. Люблю ее красивую руку. На нижней полке что-то, в прошлом живое, а теперь сгнившее, как будто шевелится в бумажном пакете — она, почтительно охнув, захлопывает дверь. Поэтому мы переходим к буфету с бакалеей, и она находит там пакетик с солеными орешками. Вскоре, слышу, набирает номер любовника.
— Ты еще дома?
Ответа не слышу за хрустом орехов.