Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она провожает его к выходу, и вот мы подходим к уличной двери. Разруха в доме обсуждается постоянно. Я знаю, что одна петля оторвалась от дверной коробки. Плесневый грибок превратил архитрав в слежавшийся порошок. Некоторых плиток на полу не хватает, иные треснули — некогда красочный ромбовидный узор георгианской эпохи восстановить невозможно. Эти трещины и лакуны прячутся под пластиковыми пакетами с пустыми бутылками и протухшей пищей. Они валяются под ногами — символы мерзости запустения: детриты пепельниц, бумажные тарелки с отвратными ранами кетчупа, скособочившиеся чайные пакетики, словно мешочки с зерном, припасенные мышами или эльфами. Уборщица уволилась в грустях задолго до моего возникновения. Труди знает, что не дело это для беременной — таскать мусор в урны с тяжелой крышкой. Она вполне могла бы попросить отца прибраться в холле, но не просит. Домашние обязанности могут перетечь в домашние права. И она, быть может, разрабатывает складную легенду его дезертирства. В этой версии Клод остается гостем, посторонним, но я слышал, как он объяснял, что уборка в одном углу дома только подчеркнет хаос в других местах. Несмотря на жару, я хорошо защищен от вони. Мама жалуется на нее почти каждый день, но вяло. Это лишь один из аспектов домашнего распада.
Она может подумать, что лепешка творога на его туфле или вид замшелого апельсина у плинтуса ускорит их прощание. Ошибается. Дверь открыта, одной ногой он переступил порог, а мы с ней ждем второго шага. Клод должен прийти через пятнадцать минут. Иногда приходит раньше. Поэтому Труди волнуется, но хочет выглядеть сонной. Она стоит как на иголках. Сальный квадратик бумаги, в которой было завернуто несоленое масло, прилип к подошве ее сандалии и измазал ей пальцы. Скоро она об этом расскажет Клоду в юмористических тонах.
Мой отец говорит:
— Слушай, нам правда надо поговорить.
— Да, но не сейчас.
— Мы все откладываем.
— Не могу передать тебе, как я устала. Ты себе не представляешь, каково это все. Мне надо просто лечь.
— Конечно. Почему я и думаю переехать сюда — чтобы тебе…
— Джон, прошу, не сейчас. Мы уже это обсуждали. Мне нужно еще время. Будь же рассудительным. Я ношу твоего ребенка — ты не забыл? Сейчас не время думать о себе.
— Мне не нравится, что ты тут одна, я ведь мог бы…
— Джон!
Слышу, со вздохом ее обнимает — насколько она подпустила к себе. Потом, чувствую, взяла его повыше запястья, видимо, чтобы не коснуться шелушащейся кисти, разворачивает его и мягко подвигает к улице.
— Милый, иди же…
Потом, когда усталая, рассерженная мать усаживается в кресло, я возвращаюсь к изначальным размышлениям. Что это за существо? Большой Джон Кейрнкросс, кто он — наш посланец в будущее? Образец человека, который покончит с войнами, хищничеством, рабством и будет заботливым и равным с женщинами мира? Или будет изничтожен, затоптан скотами? Посмотрим.
Кто этот Клод, этот крот, тихой сапой протиснувшийся между моей семьей и моими надеждами? Я услышал однажды и взял на заметку: тупой мужлан. Мои виды на будущее неясны. Его существование отнимает у меня законное право на счастливую жизнь с обоими родителями. Если не придумаю план. Он заворожил мою мать и вытеснил отца. Его интересы — не мои интересы. Он меня раздавит. Если только, если, если… — шорох слова, призрачный знак перемены судьбы, блеющий хорей надежды проплывает по моим мыслям, как мушка по стекловидной влаге глаза. Всего лишь надежда.
И Клод, как мушка, почти нереален. Даже не колоритный проходимец, ни грамма от улыбчивого прохвоста. Нет, тупой до гениальности, пошлый до изумления; его банальности отточены, как арабески Голубой мечети. Вот человек, который все время насвистывает — не песни, а джинглы, рингтоны; который приветствует утро сотовой пародией на гитару Тарреги[6]. Его однообразные замечания — нудная капель, скудные фразы дохнут на ходу, как осиротелые цыплята. Он купает причинные места в раковине, где мать моет лицо. Он понимает только в одежде и в машинах. Он ни за что не купит такую-то, или такую-то, или гибридную… и даже за руль в такой не сядет. Он покупает костюмы только на такой-то, нет, на такой-то улице в Мейфэре, рубашки на какой-то другой, носки — у… не может вспомнить… Или у… но. Никто больше не заканчивает фразу на «но».
Его тухлый, мутный голос. Всю жизнь я терплю это двойное мучение: его свист и его речь. Лицезреть его хотя бы не надо, но это скоро изменится. В родильной палате, явившись на тусклый свет из кровавой развилки, чтобы встретиться с ним (Труди решила, что присутствовать будет не отец, а он), какую бы форму он ни принял, я по-прежнему буду задаваться вопросом: что моя мать делает? Что ей понадобилось? Сотворила Клода, чтобы наглядно показать загадку эроса?
Не каждый знает, каково иметь в сантиметре от носа пенис отцовского соперника. На этой поздней стадии им бы воздерживаться ради меня. Если не медицина, то хотя бы вежливость этого требует. Я закрываю глаза, я скрежещу деснами, я упираюсь в стенки матки. От такой турбулентности оторвались бы крылья у «Боинга». Моя мать подстегивает любовника, подхлестывает своими ярмарочными выкриками. Гонка по вертикальной стене! Каждый раз, при каждом ходе поршня я боюсь, что он прорвется, ткнется в мой мягкий череп и обсеменит мои мысли своей эссенцией, сметаной своей банальности. Тогда, с поврежденным мозгом, я буду думать и говорить, как он. Я буду сыном Клода.
Но лучше оставьте меня в бескрылом «Боинге» посреди Атлантики, чем еще одна его прелюдия к половому акту. Вот я в переднем ряду сижу неудобно вниз головой. Постановка минималистская, холодно-современная, на двоих. Освещение включено; является Клод. Раздевать намерен себя, а не ее. Аккуратно складывает одежду на стуле. Нагота его непримечательна, как костюм бухгалтера. Ходит по спальне, то по авансцене, то вдоль задника, безволосый, под моросью своего монолога. Розовое подарочное мыло для тети надо вернуть на Керзон-стрит, видел сон, но мало что запомнилось, цена на дизельное топливо, ощущение такое, что сегодня вторник. А ведь нет. Каждая новая яркая тема, кряхтя, становится на ножки, шатается, падает под следующую. А мама? На кровати, под простыней, частично одетая, вся внимание, отзывчиво мыкает, сочувственно кивает. Знаю только я: под покрывалом указательный палец сгибается над скромным клитором и приятно на сантиметрик уходит внутрь. Этим пальцем она легонько покачивает, со всем соглашаясь открытой душой. Я полагаю, это прелестное ощущение. Да, тихо говорит она, вздыхая, она тоже сомневалась в этом мыле, да и у нее сны быстро забываются, и тоже кажется, что вторник. О дизельном топливе ничего — маленькое послабление.
Его колени вдавливают матрас неверности, недавно еще принимавший моего отца. Большими пальцами она привычно стягивает штанишки. Входит Клод. Иногда он называет ее своей мышкой, и это ей, кажется, приятно. Никаких поцелуев, никаких поглаживаний и ласк, никаких приливов чувства, шаловливых грез. Только ускоряющийся скрип кровати, и, наконец, моя мать въезжает на вертикальную стену и начинает кричать. Вы наверное знаете этот старый аттракцион с мотоциклистом в стакане. Он ускоряется, центробежная сила прижимает его к стене, пол головокружительно уходит вниз. Труди вращается все быстрее, ее лицо слилось в пятно клубники со сливками, там, где были глаза, — зеленый мазок ангелики. Она кричит все громче и, наконец, с последними вверх-вниз криком-содроганием слышится его придушенный хрюк. Короткая пауза. Клод выходит. Матрас снова вдавливается, и слышится — уже из ванной — реприза насчет Керзон-стрит, или дня недели, и веселая проба мобильного мотивчика. Один акт, три минуты максимум, без повторов. Часто она присоединяется к нему в ванной, и, не соприкасаясь, освобождают себя от продуктов партнера теплой водой. Никаких нежностей, сладкой дремоты с переплетенными конечностями. Во время этого короткого омовения, просвежив мозги оргазмом, они часто составляют какой-то план, но из-за кафельного эха и льющейся воды слова до меня не доходят.