Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Скатертью дорога… Найдется еще вас, бездворовых, рванья всякого.
И правда, находились бездворовые люди, шли в батраки — беспокоиться на сей счет Корзуниным было нечего.
— Царь-батюшка, да и все правители за нас, крепких хозяев, — говаривал Маркел. — Нами, слава богу, земля держится! Как было испокон веку, так и будет.
Обращался он только к большакам, реже говорил со снохами, а Платона будто не замечал. С детства Платон не помнил, чтобы Маркел или большаки хоть однажды приласкали его или сказали приветливое слово. Потому с малых лет возражать и обижаться Платон не смел, и выхода из этого положения никакого не было; все перед ним было закрыто, все было на замке, и будущая судьба его, как потом стало ему чудиться, тоже была заперта на замок.
Только около матери и можно было чувствовать себя человеком, только ее глаза, ее душа были открыты Платону во всем этом запертом на замки, темном, крытом дворе.
Когда в кухне никого не было, Платон пробирался к матери, в ее уголок за большой русской печью, отделенный ситцевой вылинявшей занавеской.
— Мамонька, — шептал Платон, приникая к плечу матери. — Зачем все они меня обижают? Зачем бранятся? Ведь я же им слова поперек не говорю!
— Зачем? — горько усмехалась Дарья, и отекшее лицо ее передергивалось от боли. — Ненавидят они тебя, Корзунины эти проклятые!
Когда Платону пошел уже шестнадцатый год, мать, утешая Платона после очередной его жалобы на несправедливость и обиду, вдруг сказала:
— Чужой ты им, Корзуниным-то, чужой ты им, сыночек… Не суди мать твою, Платошенька, не кляни… а не отец тебе большебородый этот старичина… будь они все прокляты, загубили они мою жизнь!.. Отец твой… за рабочих он шел, против царя, против богатых боролся… сам он мне про то говорил… Услали его, моего милого, в Сибирь, в лютые морозы… видно, там он помер… здоровье у него было слабое… а сам худенький, высокий… Ты — прямо вылитый отец, сыночек!.. Не суди меня, Платошенька…
— Да разве же я смогу осудить тебя, мамонька ты моя, одна ведь ты у меня на свете! — сказал Платон, и оба долго молчали, обнявшись.
— Ушел бы я от них, мамонька… чужие ведь они мне… ушел бы я от них… тебя бы взял с собой… Жили бы мы вольно, как люди… — шептал он матери, полный горячей тоски.
— Куда уйдешь-то? Без денег, без двора… сынушко ты мой бедный! — и мать печально гладила светлые курчавые волосы Платона.
Однажды Маркел, остановив на Платоне тяжелый взгляд, сказал:
— А ты бы молился чаще, парень, учился бы поклоны бить для бога и святых его!.. Вот отвезем тебя в монастырь, станешь монахом, молельщиком за нас, грешных рабов божьих.
Но не суждено было сбыться желанию Маркела, не суждено было стать Платону молельщиком: когда ему минуло шестнадцать, советская власть закрыла монастыри, Платон остался дома, в прежнем положении, на отшибе, хуже батрака.
Злобно посматривая в его сторону из-под нависших косматых бровей, Маркел шептал своим большакам:
— Вот досталось чадушко — хоть в кадушку на засол!.. Сам ничего не дает, а вот живет, хлеб ест, людям становится поперек дороги… Слышьте-ко, ребята, а ведь нам ноне кой-чего бояться надо!
Сыновья удивились:
— Чего ж бояться? Платона бояться?
— Да он же безответный, батя!
— Ох, не в нем дело! — тревожно вздохнул Маркел. — Время-то ноне какое, смекайте: советская вла-асть!.. А она богатеев не уважает, она бедноту подымает, вроде Финогешки Вешкина, Демидки Кувшинова и других горлопанов бедняцких. Они уже зубы скалят на добро наше… и, погодите, еще подучат Платошку, что и он-де во дворе хозяин… Смекаете?.. А он и станет требовать: ну-ко, мол, давайте мне мою хозяйскую часть… Ага, что-о? — и Маркел зло и торжествующе усмехнулся, глядя на побледневшие от нежданной тревоги лица сыновей.
— То-то! Думать надо!..
Сыновья прогудели:.
— Сбыть бы его с рук, неудачливого!
— Подале бы куда, господи!
Сыновья посоветовались со своими женами, и те нашли выход:
— Эко, дело какое!.. Что он, махонький дитеночек? Вона как уже вымахал! Ума не видно, а ростом бог не обидел, — бойко начала румяная и смышленая Матрена. — Что, у нас на селе девок-невест мало?.. Женить Платошку — и все!
— Чего лучше? — подхватила Прасковья. — Парня женить уже можно. Отдать кому в крепкий дом — будет покорным зятем, для нравных девок вольготно таких мужьев иметь.
Разбитная, востроглазая Матрена выискалась «повыглядеть, повыщупать» дома, где невесты, а медлительная, степенная Прасковья соглашалась пойти сватать. Но все невесты, будто сговорясь, браковали жениха: и невеселый, и больной на вид, а главное — уж очень забитый, всегда рваный, как нищий, словом — кому лестно за такого замуж выходить? Уж на что была остра на язык Матрена Корзунина, а и она не в силах была опровергнуть то, что всем и каждому было видно. В некоторых домах открыто выражали неприязнь к Маркелу, которому не удалось сына «в монастырь сбыть», так теперь, говорили, он Платона «к чужому двору пристраивает». Так ничего и не вышло из попыток сосватать «хоть самую плохонькую невесту» для Платона. И как гриб на сырой стене — срежешь его, а он опять пробьется, — Платон все не отходил от отцовского двора.
Каждая новая попытка сватовства расшевеливала Платона, он будто оттаивал: на насмешки легонько огрызался, ходил быстрее, делал все охотнее, даже подпевал себе что-то под нос. О том, какова будет невеста сама по себе, он совершенно не думал: только бы в дом войти, кусок хлеба есть без попреков, жить бы хоть и младшим в хозяйстве, но без издевок. С одной перезрелой невестой из соседнего села дело уже было наладилось. Была она хотя и бедновата, но все у ней в хозяйстве чистенькое и исправное. Правда, с лица невеста — не взыщи: рябая, курносая и косоглаза до того, что спотыкалась при быстрой ходьбе. Жених ей сразу понравился, и она ничего не имела против, чтобы поскорее сыграть свадьбу, да испортил все Платон. Это была единственная невеста, которая не высмеивала Платона, даже, напротив стала льнуть к неловкому, рано ссутулившемуся