Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О том, что законодатель грешит расширительным толкованием вреда, заслуживающего криминализации, свидетельствует тот факт, что, согласно букве уголовного закона большинства современных государств, включая Россию, 100 % взрослого населения – уголовные преступники (кто, например, в России ни разу не оскорбил кого-либо – ст. 130 УК РФ, или не ударил кого-либо, причинив физическую боль – ст. 116 УК РФ, или не уклонился от уплаты налога – ст. 198 УК РФ и т. п.?). Но и в других странах ситуация не лучше. Так, по результатам нескольких опросов населения в США, от 91 до 100 % респондентов подтвердили, что им приходилось совершать то, что уголовный закон признает преступлением (данные Уоллерстайна и Уайля, Мартина и Фицпатрика, Портфельда и др.).
Постмодернизм в криминологии не без основания рассматривает преступность как порождение власти в целях ограничения иных, не принадлежащих власти, индивидов в их стремлении преодолеть социальное неравенство, вести себя иначе, чем предписывает власть.
Ясно, что правовые (в том числе – уголовно-правовые) нормы и их реализация (что не всегда одно и то же) непосредственно зависят от политического режима.[81] Рассмотрим это на примере трансформации политического режима в советском государстве. После октября 1917 г. новая российская власть, для утверждения которой немало сделали демократическая революционно настроенная студенческая молодежь и интеллигенция, пыталась какое-то время сохранить имидж прогрессивности, либерализма, демократичности. В Руководящих началах 1919 г. и в первом Уголовном кодексе 1922 г. наказание признавалось мерой «оборонительной», санкции были не очень строгие, в УК РСФСР 1926 г. термин «наказание» был заменен понятием «меры социальной защиты». Тюрьмы пытались заменить трудовыми лагерями (что творилось нередко на практике – другой вопрос). Руководство страны и его идеологическое обеспечение на первых порах отнеслись либерально-аболиционистски к тому, что позднее, при сталинском тоталитарном режиме, трактовалось как явления чуждые и враждебные советскому народу. Скажем, в 20-е годы вполне терпимо воспринимали проституцию. Меры социального контроля сводились в основном к попыткам реабилитации женщин, вовлекаемых в сексуальную коммерцию, путем привлечения их к труду и повышения образовательного и профессионального уровня. В декабре 1917 г. была отменена уголовная ответственность за гомосексуальную связь, не предусматривалась уголовная ответственность за гомосексуализм и в Уголовных кодексах 1922 и 1926 гг. В первом издании Большой Советской Энциклопедии 1930 г. говорилось: «Понимая неправильность развития гомосексуалиста, общество не возлагает и не может возлагать вину… на носителей этих особенностей… Наше общество… создает все необходимые условия к тому, чтобы жизненные столкновения гомосексуалистов были возможно безболезненнее».[82] До мая 1928 г. не было запрета на оборот наркотиков. Фактически существовало индифферентное отношение к наркопотреблению и наркотизму как социальному явлению.
С постепенным утверждением в стране тоталитарного режима принципиально меняется отношение ко всем «пережиткам капитализма», «чуждым советскому народу». В 30-е гг. сворачивается система социальной реабилитации женщин, занимавшихся проституцией, на смену приходит репрессивная политика по отношению к ним. Резко меняется отношение к гомосексуализму. В 1934 г. вводится уголовная ответственность за мужской гомосексуализм (с наказанием в виде лишения свободы на срок от 3 до 8 лет). В 1936 г. народный комиссар юстиции РСФСР Н. Крыленко сравнил гомосексуалистов с фашистами и иными врагами большевистского строя (надо ли напоминать, что в гитлеровской фашистской Германии гомосексуалистов уничтожали физически!). Во втором издании БСЭ мы можем прочитать: «В советском обществе с его здоровой нравственностью гомосексуализм как половое извращение считается позорным и преступным… В буржуазных странах, где гомосексуализм представляет собой выражение морального разложения правящих классов, гомосексуализм фактически ненаказуем».[83] В 1934 г. устанавливается уголовная ответственность за посевы опийного мака и индийской конопли. Из приведенных примеров наглядно видно, как режим конструирует различные виды девиантности и преступности. Или – создает «козлов отпущения», на которых так удобно списывать просчеты и неудачи собственной социальной политики.[84]
Объективная сложность логического определения преступности и состоит, очевидно, в том, что она «конструируется» по двум разным основаниям, лежащим в разных плоскостях: реальный (онтологический, объективный) вред и «указание о том в законе», криминализированность, которая всегда является результатом субъективной воли законодателя. На это обстоятельство обратил внимание В. Е. Жеребкин еще в 1976 г. Он заметил, что одни признаки понятия «преступление» являются материальными, субстанциальными (общественная опасность или, более корректно – вред), тогда как другие – формальны, несубстанциальны (противоправность, указание в уголовном законе). Сам Жеребкин так определяет эти два признака: «Материальный признак – это такой признак, который присущ предмету как таковому, является субстанциальным, имманентным его свойством. Это признак объективный, существующий независимо от субъекта познания (законодателя) и до него.
Формальный признак – это признак не субстанциальный, он не принадлежит предмету действительности, не является его имманентным свойством. Этим признаком реальный предмет наделяется субъектом познания (законодателем)».[85] Однако отечественные криминологи, кажется, прошли мимо этих рассуждений.
Исходя из представлений о преступности как частном случае девиантности, нами под преступностью понимается относительно распространенное (массовое), статистически устойчивое социальное явление, разновидность (одна из форм) девиантности, определяемая законодателем в уголовном законе.[86] Аналогичное определение преступлений было предложено Джоном Хаганом: «вид девиаций, который состоит в таких отклонениях от социальных норм, которые запрещены уголовным законом».[87] Разумеется, наше определение тоже «хромает», носит рабочий характер и не претендует на «правильность».
К сожалению, эта ясная позиция, не будучи понята, подвергается иногда огульной критике. Так, в учебнике под редакцией Н. Ф. Кузнецовой утверждается, что в зарубежной криминологии, а также в трудах Я. И. Гилинского и Д. А. Шестакова подменяется понятие преступности «отклоняющимся поведением», отвергается уголовно-правовое свойство преступности, а криминология превращается в «королеву без королевства».[88] Более или менее внимательное прочтение текстов и зарубежных криминологов, и упомянутых российских авторов свидетельствует о полном непонимании критиком их позиции. Никто не отождествляет преступность с девиантностью, а преступление – с девиантным поведением. Речь идет лишь об их взаимоотношениях, «соподчиненности» (преступность – разновидность девиантности, преступление – одна из форм девиантного поведения). И «королева»-криминология полностью сохраняет свое «королевство» – науку о преступности.
Преступность как социальный феномен характеризуется рядом свойств:
• массовость, распространенность;
• относительная статистическая устойчивость; изменения носят «плавный» и закономерный характер;
• историческая изменчивость – при этом речь идет не только (не столько) о зависимости конструкта «преступность» от воли законодателя, сколько о закономерных изменениях структуры преступности, ее качественных особенностей (например, групповая преступность была всегда, организованная – продукт XX в., заказные убийства