Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Парень, предложивший обменяться рубашками, поднялся с пола и забрался на нары, стараясь не глядеть в сторону Манакова. Придя в себя после неожиданной стычки, Виталий принялся разглядывать сокамерников. В камере на четверых сидело семеро. Двое пожилых людей, тощий и толстый в очках, похожий на шеф-повара. Тощий — с редкими волосами, в мятом синем костюме и полосатой рубахе с расстегнутым воротом, открывавшим морщинистую, как у черепахи, шею. Галстуки, шнурки, ремни и подтяжки отбирали, как и часы, зажигалки, документы, деньги, перочинные ножи и многое другое, о чем вольный человек даже не задумывается, таская подобную мелочь в карманах. Даже ботинки на каблуках, из которых можно извлечь супинаторы, отбирают и дают старые резиновые сапоги с обрезанными голенищами.
Молодых в камере трое, не считая самого Манакова. Один — тот самый парень, с которым он успел подраться, второй — патлатый мужик в линялой футболке и рваных джинсах, дрыхнувший на нарах, третий — с татуировками на мускулистых руках и начинавшими отрастать щегольскими усиками на сухом загорелом лице, — усевшись за столом, читал газету.
Снова лязгнул замок, и в камеру вошел средних лет человек в вельветовом костюме. Растирая запястья от намявших их браслетов наручников, он сел напротив татуированного и кивком подозвал к себе Виталия. Тот подошел, поняв, что вернулся Юрист.
— Новенький? Статья?
— Восемьдесят восьмая, — запомнив первый урок, ответил Манаков.
— Куришь?
Виталик достал пачку «Мальборо» и протянул ее человеку в вельветовом костюме.
— О! — Взяв пачку, тот провел ею около своего носа, жадно втягивая широкими ноздрями аромат хорошего табака. — Богатые! Еще пришлют?
— Не знаю, если разрешат, — пожал плечами Манаков.
— С Моней подрался, — складывая газету, буднично сообщил татуированный. — Отказался от менки. Определили место у параши.
Юрист окинул Манакова изучающим взглядом, отметив тщательно скрываемую растерянность, напряженное ожидание и в то же время жажду общения, поддержки. В глазах новенького затаился страх, мелкий, подленький, — страх одиночки перед уже успевшей сложиться в камере общностью людей, совершенно ему незнакомых и черт знает на что способных.
— Зря, — доставая из пачки сигарету, усмехнулся Юрист. — Парень, по всему видно, свой. Как тебя зовут? Виталий? Можно без отчества, здесь не дипломатический раут, к моему глубокому сожалению. Но раз уж судьбина забросила нас сюда, приходится мириться. Моне дашь из передачки что-нибудь получше и курева, а то у него здесь ни одного кореша нет, да и родни не осталось, некому прислать. На этом будем считать инцидент исчерпанным, а у параши ляжет наш старикан. Ему все равно завтра-послезавтра на судилище, потом в собачник и по этапу. Все!
Обитатели камеры молча выслушали своего старшего и освободили Манакову место в середине нар. Тощий пожилой человек с морщинистой шеей безропотно переместился к параше…
Потянулись долгие тюремные дни, полные вынужденного безделья и мучительной неизвестности, прерываемой вызовами на допросы к следователю. Там Манаков узнал, что Зозуля давно был на примете у милиционеров и его все равно бы арестовали, но тут в поле зрения органов, на свое несчастье, попал и Виталик. Ну как не вспомнить предостережение зятя — Мишки Котенева — и не выругать себя последними словами за то, что вовремя не прислушался? Хотя чего уж теперь? Благо сестра не забывает, и регулярно от нее поступают передачи — сало, чеснок, лук, фирменные сигареты. Все это делил Юрист в вельветовом костюме.
Постепенно Виталий привык к камерному бытию, если, конечно, к этому когда-нибудь можно привыкнуть. Но жутко давило замкнутое пространство и невозможность хоть на минуту вырваться из него, особенно когда так хочется на волю, на свежий воздух, чтобы подставить пылающий от темных дум лоб порывам ветра.
Подъем, уборка камеры, очередь к параше и умывальнику, завтрак, игра в шахматы и шашки, надоевшая болтовня с соседями по камере, каждый из которых ежедневно подолгу убеждал себя и других, что он только лишь несчастная жертва обстоятельств и нисколько не виновен в том, что ему пытаются пришить бездушные следователи, изобретающие все новые и новые каверзы, на которые нельзя ответить, поскольку сидишь здесь, а они творят на воле все, что им заблагорассудится.
Потом обед, тянущееся, как патока, время до ужина, прием пищи — если ею можно назвать то, что шлепали из черпака в миску, — а там и отбой. Хорошо еще, научился забываться в призрачной, нарушаемой стонами и храпом тюремной темноте, а то в первые ночи никак не закрывались глаза и все ждал мести Мони — бродяги и хулигана, неизвестно зачем прикатившего в Москву из столицы всех бродяг города Ташкента, чтобы устроить здесь пьяный дебош.
Многому научился Манаков и многое узнал. Научился есть то, от чего бы раньше брезгливо отвернулся, зажимая пальцами нос; научился жить и заниматься своими делами, когда кто-то восседает на унитазе, на глазах всей камеры;
научился отбрасывать стеснение и принимать вещи такими, каковы они есть; научился молчать на допросах или изворотливо лгать следователю. И все время мучила, не давала покоя одна и та же мысль: а что же драгоценный зять, почему он не хочет ничем помочь? Ведь стоит только Виталику открыть рот, и следователь будет готов, наверняка будет готов простить ему многое за рассказы хотя бы о малой доле того, о чем даже не догадывается жена Котенева, в девичестве Манакова. Но Виталий молчал и ждал — не может же Мишка напрочь забыть о родственнике?
Узнал Манаков тоже весьма многое — как опускают в камере, ставя человека на самую низкую ступеньку в негласной внутренней тюремной иерархии, и заставляют его делать противное природе полов и обычно вызывающее у нормальных людей чувство брезгливого недоумения. Узнал, как переводят опущенного в разряд «обиженных» и, надолго приклеивая ему этот страшный ярлык, отправляют с ним в зону. А тюремный телеграф работал без перебоев, и все знали всё и обо всех — ничего не утаить, ничего не скрыть. Узнал, как надо говорить с адвокатами и чего опасаться на допросах, как скрывать недозволенные предметы при внезапных обысках в камерах…
Менялись обитатели нар, но Юрист оставался — дело его оказалось длинным и запутанным, многоэпизодным, — с «картинками», как говорил он сам. Время от времени на него находила блажь поразглагольствовать на правовые темы, и тогда вся камера с интересом прислушивалась к суждениям старшего.
— Законодатель мудр, как любят говорить наши правоведы, — покуривая «Мальборо» Манакова, авторитетно вещал Юрист. — Это и ежику понятно: чем ближе к заду, тем ноги толще. Не скажу, что наши законники голова, но в некоторых местах они к ней приближаются. Знаете ли вы, что в проклятой царской империи суды присяжных выносили до сорока процентов оправдательных приговоров? Нет? А наши сколько? Ноль целых ноль десятых. Журналисты пишут в газетках об особых тройках времен культа. Но разве сейчас в суде не та же самая тройка? Состоящая из зависимого от властей судьи и неграмотных в правовом отношении заседателей, делающих то, что им скажут? Вот так. Адвокаты? А я отвечу — блеф! Видимость, дым, пустота. Внесут в последний день следствия свое хилое ходатайство, которое через полчаса отклонят. Они не имеют права самостоятельно собирать доказательства, истребовать документы, допрашивать свидетелей защиты и процессуально оформлять их показания, не могут обжаловать действия следователя, отклонившего ходатайства защиты или обвиняемого. А почему? Потому, что у нас процессуальные формы лишают возможности защищать интересы всех, кто участвует в процессе. В том числе и нас с вами. Вон, Манакову нашли модного адвоката, а тот только и может, что бумажки строчить да жалобно вздыхать в ответ на просьбы подзащитного. Как пить дать, впаяют Виталику срок и на суде огласят резолютивную часть определения, а само определение напишут потом. И жаловаться на то, что в законе одно, а на деле совсем другое, будет некому. Можешь, конечно, дописаться со своими жалобами аж до Верховного суда. Ну и что? Там раз в три месяца собираются солидные дяди для рассмотрения протестов на судебные решения по делам. Но рассматривают до сорока дел сразу! Вылезет какой-нибудь заслуженный правовед на трибуну и, за пару минут, начнет бодро излагать другим, сладко дремлющим в креслах, суть дела, а те, открытым голосованием, решат — удовлетворять протест или нет. А никто из них самого дела в глаза не видел и никогда не увидит. О какой презумпции невиновности, позвольте вас спросить, имеет место речь здесь, в камере следственного изолятора? Вернее говорить о презумпции виновности каждого, попавшего сюда.