Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Календула явно разволновалась.
— Ранульф! Ранульф! — укоризненно воскликнула она. — Ступай на свое место и не дразни отца.
— Нет! Нет! Нет! — заверещал Ранульф. — Он не может убить Луну… Он не должен этого делать. Если это случится, в стране Фейри увянут все цветы.
Каким образом мне передать вам впечатление, произведенное на компанию этими словами? Не стоит даже просить вас представить себе те чувства, которые вы ощутите в смешанном обществе, если маленький сын хозяина вдруг разразится площадной бранью, ибо слова Ранульфа были не просто несоблюдением правил хорошего тона, они пробуждали в известной мере суеверный ужас, вызванный нарушением запрета.
Леди разом покраснели, на лицах джентльменов появилось суровое выражение, а побагровевший до корней волос господин Натаниэль громогласно приказал:
— Ранульф, немедленно ступай в постель… Я разделаюсь с тобой после.
Ранульф, вдруг потерявший всякий интерес к участи сыра, покинул комнату.
В тот вечер больше не было шуток, сыр остался нетронутым на большинстве тарелок; невзирая на старания некоторых гостей, разговор прискорбно увял, и вся компания разошлась уже в девять часов.
Оставшись наедине с женой, Натаниэль потребовал, чтобы она объяснила поступок Ранульфа. Однако та лишь устало пожала плечами, сказав, что мальчик, должно быть, рехнулся и что уже несколько недель ведет себя как-то странно.
— Но почему мне ничего не сказали? Почему я ничего не знал? — бушевал Натаниэль.
Но Календула вновь пожала плечами, в глазах ее блеснуло едва заметное насмешливое презрение. Кстати, глаза Календулы обладали свойством — часто встречающимся среди жителей Луда — казаться сонными и полными истомы, чему противоречила форма рта, наделенного длинной и ехидной верхней губой — прямо как у старого судьи — и причудливо приподнятыми уголками, что делало их взгляд насмешливым и чересчур веселым, то особенно проявлялось, когда она смотрела на Натаниэля. Она по-своему любила его. И все же относилась к мужу так, как снисходительная хозяйка к лохматому, норовистому, но исполнительному псу.
Господин Натаниэль принялся расхаживать взад и вперед по комнате, сжав кулаки, бурча под нос проклятия, направленные в адрес бестолковых женщин вообще и в частности, поминая невероятные горести, выпадающие на долю семейного мужчины. И в своей потребности найти жертву, на которую можно было бы излить свою ярость, он доходил до гнева на Календулу за то, что она вышла за него замуж и тем самым навлекла на него всю эту суету и неприятности, отчего дремлющий в его груди страх ощущался в куда большей, чем обычно, степени.
Наблюдавшая за мужем Календула решила, что он более всего похож на только что залетевшего в открытое окно майского жука, с тихим жужжанием старающегося отцепиться от тянущейся за ним по потолку тени — пятнышка, похожего на крупного черно-бархатного мотылька. Однако на Натаниэля жук походил скорее своей неловкостью и непрестанным жужжанием, а не попытками избавиться от собственной тени.
Взад и вперед маршировал господин Натаниэль, взад и вперед носился жук, туда и сюда металась неяркая, узкая тень. Вдруг — буквально по прямой линии — жук свалился вниз с потолка, и в этот же самый миг Натаниэль бросил через плечо:
— Я должен подняться наверх и поговорить с этим мальчишкой… — и поспешно вышел из комнаты.
Ранульфа он обнаружил в постели, тот ревел белугой, выплакивая свои беды, и, поглядев на жалкую, крохотную фигурку, отец ощутил, что гнев его испарился. Опустив ладонь на плечо мальчика, он произнес вполне дружелюбно:
— Ну-ну, сын мой, слезами горю не поможешь. Завтра же напишешь извинения кузену Амброзию, дяде Полидору и всем прочим, а потом… ну, потом попробуешь забыть обо всем. Когда мы не в себе, то неспособны ответить за свои слова… а твоя матушка сказала, что последние недели ты был не здоров.
— Не знаю почему, но я не мог этого не сказать, — рыдал Ранульф. — Что-то заставило меня.
— Вот что, это всего лишь отговорка, простой и легкий способ обелить себя, — продолжил господин Натаниэль более суровым тоном. — Нет, нет, Ранульф, подобному поведению вообще не может быть никакого оправдания. Клянусь Жатвой душ! — В голосе его звучало негодование. — Где это ты набрался подобных идей и выражений?
— Но они же правильные! Правильные! — взвизгнул Ранульф.
— Я не намереваюсь входить в обсуждение того, правильны они или нет. Мне известно только одно: о таких вещах не принято говорить леди и джентльменам. Ничего подобного я еще не слышал в моем доме и надеюсь, что никогда больше не услышу… Ты понял меня?
Ранульф застонал, и Натаниэль добавил уже более мягким тоном:
— Ладно, не будем больше говорить об этом. Твоя матушка мне сказала, что последнее время ты сам не свой. Это так?
Ранульф еще сильнее зарыдал.
— Я хочу уехать, уехать отсюда! — простонал он.
— Уехать? — В голосе господина Натаниэля прозвучало легкое нетерпение.
— От… от того, что происходит, — прорыдал Ранульф.
Сердце Натаниэля екнуло, однако он сделал вид, что ничего не понимает.
— От того, что происходит? — переспросил, стараясь придать голосу насмешливую интонацию. — По-моему, у нас в Луде ничего особенного не происходит, не так ли?
— От всего, — простонал Ранульф, — от лета и зимы, от дней и ночей. От всего!
Господину Натаниэлю вдруг представился Луд и весь окружающий край, неподвижный и тихий.
Возможно ли, чтобы и Ранульф оказался реальной личностью, персоной, в чьей голове также происходят события? А он-то считал себя единственной настоящей индивидуальностью в мире человекоподобных растений. Господин Натаниэль испытал в этот миг удивление, триумф, нежность и тревогу.
Ранульф наконец перестал рыдать и лежал совершенно тихо.
— Я словно бы весь целиком оказался в собственной голове, и мне больно… так бывает, когда болит зуб, — устало произнес он.
Господин Натаниэль поглядел на сына. Неподвижный взгляд, чуть приоткрытый рот, оцепеневшее тело, скованное несчастьем, слишком глубоким, чтобы шевельнуть хотя бы пальцем. Натаниэлю это состояние духа было хорошо знакомо. Однако поза эта, бесспорно, несла и облегчение, поскольку позволяла настроению владеть телом по собственной воле.
Теперь ему незачем требовать объяснений от своего сына. Он слишком хорошо знал, что подобное ощущение пустоты, втянутые внутрь чувства (как усики какого-нибудь насекомого, когда опасность перестала быть непосредственной, но все еще угрожает), так что физический мир исчезает, а сам ты как бы раздуваешься, занимая его место, и в то же время съеживаешься до какой-нибудь миллионной доли своего прежнего объема, превращаясь в орган чистого страдания, не имеющий ни эмоций, ни мысли; ему была известна и другая стадия, когда ты бежишь от дней и месяцев, как олень от охотников, как те беглецы на старой вышивке, которые спасались от Луны.