Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем не менее вариант с клубом был в принципе не хуже, а в чем-то и лучше варианта с офисом, и N оставлял клуб на тот случай, если в башню просто не пустят – простите, есть указание… Тогда следует заказать на этот же вечер столик, в конце концов, на любую фамилию, вряд ли секьюрити будет проверять документ на предмет соответствия заказу.
* * *
Если бы ему сказали, что все его планы построены на логике сумасшедшего и вообще N сошел с ума, N, вероятно, согласился бы. N действительно чувствовал, что в голове его что-то изменилось, изменились даже те неуловимые ощущения, которые всякий человек испытывает, сосредоточенно о чем-нибудь размышляя, – почти неуловимые, но все же ощущения… Однако, вполне осознавая эти перемены как безумие, N в то же время никак не мог заставить себя думать по-другому. И его логика в одно и то же время представлялась ему и нелепой, и железно неопровержимой.
* * *
Утром жена позвонила сама. Очень громко – возможно, это усиливала немецкая телефонная связь – и совершенно без интонаций она сообщила, что остается в Германии навсегда. Виза у нее до конца года, на ее счету достаточно денег, и ей уже пообещали, что она сможет помогать нянькам и сиделкам в той работе, для которой не нужна квалификация. N начал что-то говорить о другом счете, которым она тоже может пользоваться, но услышал в трубке пустоту, а потом гудки.
В предыдущий раз точно то же самое она говорила по телефону полгода назад.
* * *
Проще всего было бы с утра заехать в банк, распорядиться насчет перевода всего, что оставалось, на тот самый счет жены, потом вернуться, открыть маленький сейф в стене, в котором уже давно ничего не хранилось, кроме похожей на ноутбук коробки из твердого серого пластика, а внутри коробки, в фигурном гнезде, лежал пистолет, потом налить последний стакан до краев… Нет, не надо пить.
И все.
Это было бы проще и разумнее всего, но логика, проклятая логика и еще какая-то странная, не требующая доказательств уверенность убеждали его в том, что так ничего не закончится.
Чтобы покончить со всем по-настоящему, надо было обязательно сначала убить Y. А уж потом…
* * *
С вечера N сказал шоферу, что завтра будет ездить сам. Парень, глядя прямо перед собой, молча кивнул, в кивке было сомнение – в зеркало видел, как хозяин вытащил фляжку, присосался к горлышку, потом, не закрывая, бросил фляжку на пол…
Теперь действительно ехал с трудом, глаза закрывались, в маленькой пробке у поворота к башне даже задремал на секунду. Не чувствовал абсолютно ничего.
Подъехал к воротам тем не менее совершенно свежим, физически бодрым, как будто впереди был обычный день. Аккуратно поставил машину, вышел, сделал два шага ко входу, все так же ничего не чувствуя, кроме некоторой озабоченности – впереди было трудное дело, а перед трудным, но понятным, определенным делом N всегда чувствовал себя слегка озабоченным, но спокойным.
* * *
Делая третий шаг, N увидел, что из-за угла навстречу ему к воротам поворачивает непропорционально длинный, как такса, «Мерседес». На таком из всей «банды» ездил только Y.
Не переставая говорить по телефону, Y высунул длинные ноги из проема задней, во всю ширину распахнувшейся двери и с некоторой натугой вылез весь. С крыльца уже спускался навстречу охранник, из остановившегося позади джипа выскочили еще двое.
Увидев его, Y на секунду остановился, на секунду же, видимо, забыв, что произошло вчера.
* * *
Охранники ничего не успеют, подумал N, ни скрутить меня, ни выстрелить. Вот тебе и все планы, подумал N, мне помогает случай или кто-то там еще, значит, все правильно, я все правильно решил. N сделал еще два шага по направлению к Y.
* * *
Y теперь смотрел на него с раздражением, в котором было и ожидание неприятного разговора, и презрение к этому ничтожеству, способному еще выяснять отношения, и даже недовольство собой – тем, что допустил такую ситуацию…
* * *
Спокойно полезть в карман, будто за сигаретами, спокойно вытащить руку с пистолетом, выстрелить два раза и успеть сделать третий выстрел, когда они кинутся к Y.
* * *
N сделал еще один шаг.
Лицо Y изменилось, раздражение начало превращаться в недоумение.
* * *
И тут N понял, что никто ему не помогает – наоборот, кто-то оставил его один на один с этой минутой.
* * *
Минута истекала.
* * *
«Прости меня, Витя, – сказал N к концу минуты и обрадовался, услышав, что говорит именно то, что хочется сказать, – прости».
* * *
N с удивлением посмотрел на вытащенный из кармана пистолет, разжал пальцы и услышал короткий стук от столкновения металла с асфальтом.
* * *
Ничего нельзя закончить, думал N, ничто не кончается так, не может быть, чтобы кончалось так просто. Не я это закончу, думал N, и не Y, и никто из нас не может закончить, потому что не мы начали.
* * *
День был солнечный, но ветреный, тени веток и листьев быстро ползли по асфальту.
И казалось, что это мелкая вода плещется под ногами.
Действие происходит в начале семидесятых.
То есть около сорока лет назад.
Да, жизнь моя теперь измеряется непостижимыми цифрами…
Я служил тогда старшим литсотрудником – были такие должности в наших периодических изданиях – газеты «Гудок», органа Министерства путей сообщения СССР и Центрального комитета профсоюза железнодорожников. Как многие знают, в ней примерно за полвека до меня служили другие молодые люди, ставшие потом советскими литературными классиками, а тогда безвестные приезжие с юга Ильф, Петров, Булгаков, Олеша… Этому их скоплению имелось совсем не метафизическое, а практическое объяснение: могучее транспортное ведомство располагало огромными возможностями, потому в железнодорожную газету брали кого попало, в том числе бесприютных и не совсем пролетарского происхождения южан, в основном веселых и пронырливых, втаскивавших друг друга одесситов – лишь бы могли ловко переписывать произведения рабочих корреспондентов. Будущие гении откровенно халтурили, в чем можно убедиться, обратившись к подшивке газеты за двадцатые годы, но при этом получали вожделенную комнатку-пенал в общежитии (см. «Двенадцать стульев») и приличные по их меркам деньги. Так вот: «Гудок» оставался и в мое время удивительной газетой по той же причине, туда по-прежнему брали на работу тех, кого ни в какую уважающую себя советскую газету не взяли бы, – евреев, беспартийных, разведенных, пьяниц горчайших… Работать в «Гудке» среди советских журналистов считалось непрестижным (не тогдашнее слово, а тогдашнее забыл), но таким отщепенцам, как мы, ходу в журналистике все равно больше никуда не было, да мы и не стремились. Платили в железнодорожной газете, между прочим, вполне неплохо и даже раз в год-два жилье кому-нибудь давали.