Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот. похоже, именно такое и случилось на необозримых просторах бывшего лагеря мира, социализма и труда. А чем продолжится — гадать не берусь. Только напомню, что на лагерном давнишнем языке огромная прослойка зэков тихих, работящих и вовсе не криминальных так и называлась: мужики. И фраера-интеллигенты состояли в той же категории. Они, естественно, растеряны сейчас, и на акулью хватку паханов и бывших караульных с ужасом глядят, и выборному управлению не верят, и непонятно все для них пока, и так обидно от бессилия, что их порой тоска по канувшему лагерю томит. Тем более что сил и сметки для добычи пропитания надо теперь больше: нет былой казенной пайки.
А светлые штрихи картины этой я намеренно не упоминаю, хотя их, могу сказать уверенно. — гораздо, несравненно больше. Потому что это все-таки свобода, лучшего для человека состояния и сам Творец не сочинил, а значит — образуется и жизнь. А то, что не при нашем поколении, так в этом есть и справедливость: больно много мы и лет. и сил (про ум и душу тоже не забудьте) положили на укрепление проволоки, на улучшение сигнализации, постройку вышек и различных караулок в этом лагере.
А потому ведь и сознание у нас такое мутное. Невообразимая кипит в нем смесь из лагерной туфты-лапши, что нам на уши вешали всяческие замы по культурно-воспитательной работе (есть такая должность в каждом лагере, и многие из нас как раз по этой части и кормились). И всякого иного мусора невпроворот. Включая мифы и легенды всякие.
Вот мифы попадаются порой отменные, не удержусь, чтобы один не изложить. Из первых рук история, чтоб мне свободы не видать.
Приехали в Баку (году в восьмидесятом это было) три поэта из Москвы на какую-то декаду братской дружбы и литературы. Крепко напились немедля по приезде, рано утром грамотно пошли опохмеляться. Заказали хаш они себе — крепчайший суповой отвар на говяжьих костях с чесноком и острыми приправами. а водку вдруг — они и заказать не успели — от соседнего стола принес официант. Сидел там одиноко похмелявшийся немолодой командировочный азербайджанец, он подношением своим в компанию просился. Пригласили. Выпили по первому полустакану. Полегчало. Повторили. Уже можно было покурить.
— Грузины? — спросил местный человек. Поэты промолчали. У одного из них и правда профиль был восточен и носат, но только по другим причинам.
— А Сталин был хороший человек, ведь правда? — Мягкая осторожность сквозила в тоне местного гостя. Трое приезжих снова промолчали, но молчание их было принято за согласие. Вот тут-то и последовал роскошный миф. — В нашем маленьком городе десять тысяч человек население, — вкусно рассказывал приезжий азербайджанец, — замечательный один скульптур стоял.
Все дружно выпили, хлебнули пару ложек супа, головы поворотились к рассказчику. Он продолжал с одушевлением поправленного организма:
— По содержанию такой скульптур: Ленин на скамейке сидит, газету читает, Сталин позади стоит, смотрит — что Ленин читает? И тут Хрущев, сукин сын, свинья поганая, говорит: снять скульптур! Наш город, десять тысяч человек население, ни один не согласился. Один армянин приезжий, сукин сын, подлец, говорит: я сниму! Он жопом своего большого грузового машины как даст по скульптур! Пыл поднялся, весь наш город глаза закрыл. Пыл улегся, весь наш город глаза открыл, и что? Ленина нет, Сталин сидит — газету читает!
А чтоб точнее нашу умственную неразбериху описать, я расскажу сейчас еще одну историю, к пустым окольным словесам не прибегая.
Один приятель мой, писавший много о театре, услыхал (году в девяностом), что в городе Ужгороде еще жива старушка, некогда игравшая в первой постановке «Незнакомки» Блока, то есть это вскоре было после революции. Конечно, он туда помчался, и старушка чрезвычайной ветхости, но умственно вполне сохранная, с достоинством ему сказала:
— Да, конечно, помню все я до малейшей детали, словно вчера только был этот великий праздник. Значит, было так: на сцене мы играем, в зале — публика, а в ложе сидит народный комиссар просвещения Великий князь Константин.
Такая смесь вот и гуляет, по-моему, в общественном сознании бывших винтиков рухнувшей империи.
Но стоило о старости заговорить, и новый слой историй начинает беспокоить память, требуя рассказа, и пущусь-ка я по этому следу.
Мне повезло однажды крупно: был я тамадой на сотом дне рождения прекрасного человека. Бабушка художника Саши Окуня ухитрилась дожить до этого возраста в полном душевном здравии. В день юбилея посмотрела на себя она в зеркало и задумчиво сказала:
— Как интересно, я впервые в жизни вижу столетнего человека.
Там и услышал я историю про необыкновенную стариковскую мудрость. Подлинная это история, но я бы лично в назидательную книгу притч ее занес.
В одной семье умирал старик ста двух лет. Он очень долго и мучительно болел, уже хотел и ждал смерти и, точно почувствовав этот день, спокойно попрощался со всеми близкими. А еще сообщили его давнему пожизненному другу (того же возраста, а то и на год старше), и тот пришел тоже. Или привезли его, это не важно. Старики обнялись: прости, если что было не так, и ты прости меня, если что было не так, — а потом второй помялся чуть и осторожно спросил:
— Скажи, Арон, а ты уверен, что ты сегодня умрешь?
— Да, — прошептал Арон, — я это просто чувствую, я ухожу.
— У меня к тебе просьба, — сказал второй. — Если ты сегодня умрешь, то завтра, может быть, ты увидишь Его (старик для ясности показал пальцем на небо). И Он может спросить тебя обо мне…
Туг голос второго старика окреп и приобрел категоричность:
— Так вот, ты меня