Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну что, — спросил господин Брюно, встретившись с Дюрталем за столом трапезной после литургии, — как вы нашли нашу великую мессу?
— Великолепна, — сказал Дюрталь. Поразмыслив немного, он продолжал: — Но совершенства нет! Перенести бы сюда вместо этой заурядной капеллы абсиду Сен-Северена, повесить на стенах картины Фра Анджелико, Мемлинга, Грюневальда, Герарда Давида,{73} Рогира ван дер Вейдена, Боутсов, прибавить еще такие изумительные скульптуры и каменные орнаменты, как на большом портале в Шартре, резные деревянные хоры, как в Амьенском соборе, — это была бы мечта!
А между прочим, — вновь заговорил он, помолчав, — эта мечта была реальностью, что совершенно ясно. В Средние века такой идеальный храм много столетий существовал везде! Пение, драгоценности, картины, скульптуры, ризы, все было благолепно; литургии, чтобы значение их было понятно, имели дивное обрамление; и как же все это далеко!
— Но вы не скажете, — с улыбкой возразил живущий, — что здесь церковные облачения безобразны.
— О нет, они великолепны. Прежде всего, ризы священников не похожи на фартуки землекопов и не топорщатся на плечах, а парижские мастера всегда делают такое вздутие, какую-то гармошку, похожую на висящее ухо осленка.
Потом, у вас крест вышит или выткан не во всю спину и ряса сзади не падает, как пальто-сак; трапписты сохранили древнюю форму риз, которую мы видим у древних миниатюристов и старых мастеров живописи в сценах монашеской жизни, а четырехлистный крест, подобный тем, что выкладывались ажурной кладкой на стенах церквей готического стиля, происходит от формы раскрытого лотоса, расцветшего до той стадии, когда лепестки цветка загибаются вниз. Не говорю уже, — продолжал Дюрталь, — о том, что ткань на ризах, а это, вероятно, фланель или мольтон, должно быть, проходила троекратную окраску: слишком великолепна глубина и ясность ее цветов. Сколько ни пускают церковные позументщики серебра и золота на свои муары и шелка, они никогда не добьются того ярчайшего и вместе с тем приятного глазу тона, как та малиновая парча с желтой отделкой, которую вчера надевал отец Максимин.
— Да-да, а траурная риза с лопастными крестами и скромной белой вязью, что была на отце настоятеле, когда он нас причащал, разве не радует взор?
Дюрталь вздохнул:
— О, если бы статуи в капелле являли свидетельство того же вкуса!
— Кстати, — заметил живущий, — пойдемте поклониться статуе Божьей Матери, о которой я говорил вам, той, что найдена в развалинах старого монастыря.
Они встали из-за стола, прошли по коридору, свернули в боковую галерею, в конце которой стояло каменное изваяние в натуральную величину.
Статуя была тяжеловесна и простонародна; она изображала щекастую крестьянку в короне и длинном складчатом платье; Младенец у нее на руках благословлял шар.
Но в этом портрете коренастой женщины от земли, бургундки или фламандки родом, через край били чистота и доброта: их источали улыбчивое лицо, невинные глаза, добродушные толстые губы, готовые ко всем снизойти и всех простить.
То была сельская Мадонна, созданная для худородных рясофоров: не знатная дама, что держала бы их в отдалении, но мать, которая их всех вскормила, именно их родная мать! Как же здесь этого не поняли?
— Почему она не занимает почетное место в капелле, а пылится в конце коридора? — воскликнул Дюрталь.
Г-н Брюно переменил разговор:
— Должен вас предупредить, возношение Даров сегодня будет не после вечерни, как написано у вас в афишке, а после повечерия, так что эта служба начнется по крайней мере на четверть часа раньше.
И живущий поднялся к себе в келью, а Дюрталь направился к большому пруду. Там он улегся на кучу сухого тростника и стал смотреть, как волны, изгибаясь, разбивались подле него. Колыхание воды замкнутой, не имеющей исхода, не выходящей за пределы проточенного ею водоема, погрузило его в долгие раздумья.
Он размышлял: «Река — самый строгий символ деятельной жизни; ее можно видеть с самого рождения, на всем пути, во всех землях, которые она орошает; река исполняет предписанную задачу и только затем умирает, растворившись во блаженном успении моря; пруд же, вода, взятая в приют, заключенная в ограде камышей, им самим взращенных от орошения берегов его, сосредотачивался в себе, жил собственной жизнью, не исполнял, казалось, никакой известной людям работы, только блюл безмолвие да размышлял над бесконечностью неба.
Стоячая вода внушает мне тревогу, — продолжал Дюрталь. — Мне сдается, будто она, не имея возможности идти вширь, уходит вглубь, и там, где вода проточная лишь взаймы берет отражение глядящихся в нее предметов, она поглощает их и не отдает обратно. Конечно же, в этом пруду непрестанно всасываются глубиной и забытые облака, и пропавшие деревья, и даже чувства, мелькнувшие на лицах монахов, склонявшихся к нему. Эта вода насыщенна, а не пуста, как те, что тратят себя, разливаясь по полям и омывая города. Это созерцательная вода, покоящаяся в совершенном согласии с целомудренной монастырской жизнью.
В общем, — пришел он к выводу, — река здесь вовсе не имела бы смысла; она была бы проезжим гостем, осталась бы равнодушной, куда-то спешила бы и, уж во всяком случае, не была бы способна так успокаивать душу, как иноческая вода мирного пруда. О, как удалось святому Бернарду при основании Нотр-Дам де л’Атр благосочетать цистерцианский устав с выбранным местом!»
— Но хватит мечтаний, — произнес он, вставая. Вспомнив, что нынче воскресенье, он перенесся думами в Париж и мысленно увидел суету, что царит в этот день по церквам.
Утром Сен-Северен пленял его, но на другие службы в этот храм лучше было не заглядывать. Вечерни там были пошлые и халтурные, а по великим праздникам настоятель храма без труда уличался в пристрастии к мерзкой музыке.
Иногда Дюрталь находил убежище в Сен-Жерве, где по некоторым случаям, бывало, исполнялись хотя бы мотеты старых мастеров, но эта церковь, как и Сент-Эсташ, была платным концертным залом, где вере совсем не находилось места. Никак нельзя было сосредоточиться среди дам, томившихся за веерами и ерзавших на скрипучих стульях. Это были фривольные сеансы богоугодной музыки, компромисс между Богом и театром.
В Сен-Сюльписе получше: там хотя бы публика тихая. К тому же именно там вечерню служили всего торжественнее и с наименьшей спешкой.
Чаще всего церковному хору там помогал семинарский, и служба, петая этим могучим составом, при поддержке большого органа, проходила величаво.
Правда, половина службы, униженная до истасканных куплетов, исполнялась не в унисон, частью хором, частью соло баритона, подрумяненная и завитая щипцами, но поскольку в других храмах она была не менее обесчещена, гораздо лучше было слушать ее в Сен-Сюльписе, где у большого хора очень хороший регент и нет, как, например, в Нотр-Дам, голосов, рассыпающихся в муку при малейшем ветерке.
Это становилось действительно ужасно только тогда, когда под сводами разражался настоящий взрыв — первый стих Magnificat[107].