Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А ну-ка, отправляйтесь назад, в постель. Это именно то, что вам теперь нужно.
И Тайлер возвращался в постель, все его тело было налито такой тяжелой усталостью, что казалось, его вес проломит матрас и он провалится прямо на доски пола под кроватью. Сон его был глубок и лишен сновидений, а просыпаясь снова, он обычно не мог сразу понять, где находится, однако, услышав голоса детей внизу, успокаивался и долго лежал без движения, словно на вытяжке в больнице. Но он находился вовсе не в больнице, все его члены были подвижны, и, бреясь перед зеркалом в ванной, он был полон глубочайшей благодарности.
Каждый день после полудня он шел через улицу и молился в той церкви, где был рукоположен, и где венчался, и где сидел во время похорон своей жены. Теперь он молился на передней скамье, там, куда лучи солнца падали сквозь витражное окно, гласившее: «ПОКЛОНИТЕСЬ ГОСПОДУ В БЛАГОЛЕПИИ СВЯТЫНИ ЕГО». Он размышлял о переводчиках, которые, всего несколько лет тому назад подготавливая исправленное издание Библии,[101]изменили первую строку, вставив слово «когда»: «В начале, когда сотворил Бог небо и землю…» И Тайлер думал, как это прекрасно, что они добавили это слово «когда», чтобы показать то, что выражало древнееврейское слово в оригинале: Бог существовал до начала начал; как прекрасно — прозревать вневременность Господа; и еще он подумал: когда Кэтрин станет постарше, он объяснит ей это.
Время от времени он брал девочек на прогулки с санками, а на заднем дворе Этвудов помогал им лепить снеговика.
Кэтрин, вспоминая миссис Медоуз, тщательно убирала белокурые локоны Джинни под шапочку, гладила ее по головке и приговаривала: «Ты очень хорошенькая девочка». Когда Джинни потеряла варежку, Кэтрин побежала за ней: «Смотри не замерзни, солнышко!»
Хильда Этвуд сказала:
— Какие у тебя милые дети, Тайлер!
Он постарался не забыть рассказать об этом Кэтрин.
— Миссис Этвуд сказала, что у меня очень милые дети, — похвастался он ей.
А в кабинете у Джорджа мужчины беседовали наедине. Тайлер рассказал Джорджу о своем посещении Конни в окружной тюрьме. Рассказал ему и о том, что ему не хочется ехать туда снова, но он понимает, что должен это сделать.
Джордж кивнул:
— Это неприятно, но я считаю — ты обязан поехать.
Однако Тайлер не рассказал Джорджу, что посещение Конни в тюрьме заставило его почувствовать, что и его место там, ведь он оставил флакон с таблетками у кровати Лорэн. Тайлер много думал об этом, лежа без сна в комнате для гостей у Этвудов. Снова и снова он проигрывал эту сцену в своем воображении — образ страдающей Лорэн в те последние дни, и, рисуя себе все это, он чувствовал, что, будь у него достаточно денег и возможность приобрести необходимое средство, он мог бы сам ввести ей иглу, чтобы она больше не просыпалась, не осознала бы снова, что она тяжко больна и ей придется покинуть своих маленьких дочек. Он покончил бы с ее жизнью, если бы осмелился. Она-то осмелилась. Он часто думал об этом. Ему даже стало представляться, что это был как бы их последний акт интимной близости, — то, что он оставил ей флакон с таблетками.
Это было дурно, но он поступил бы так снова. Поэтому он никогда никому не говорил о своем поступке: это было их последнее совместное тайное деяние. Сложность всего этого, и сложность Конни, и того, что она совершила, казались ему чем-то вне пределов его понимания: он подозревал, что никогда этого понять не сможет и ему придется принять все как есть.
Но однажды вечером он все-таки сказал Джорджу:
— Лорэн не была счастлива тем, что она жена священника.
— Ну, — проговорил Джордж, вытягивая перед собой ноги, — это еще хуже, чем быть священником.
— Да нет, я вполне серьезно.
— Так и я вполне серьезно. — Джордж взглянул на Тайлера, высоко подняв седые брови.
— Мне кажется, она уже не была счастлива со мной.
Джордж глубоко вздохнул, и некоторое время мужчины сидели молча. Наконец Джордж сказал:
— Насколько я знаю, никто еще не разгадал тайну любви. Мы любим несовершенно, Тайлер. Мы все. Даже Иисусу Христу пришлось биться над этим. Но я думаю… Я думаю, способность принимать любовь так же важна, как способность ее давать. На самом деле это одно и то же. Представь, например, физический акт любви между мужем и женой. Если один сдерживается, не дает себе воли получить наслаждение, не есть ли это отказ в любви?
Тайлер, к своему величайшему смущению, почувствовал, что краснеет.
— Это всего лишь пример, Тайлер.
— Да.
— Подозреваю, самое большее, на что мы можем надеяться — и это не так уж мало, — то, что мы никогда не оставляем усилий, что мы никогда не перестаем позволять себе пытаться любить и принимать любовь.
Тайлер кивнул, уставившись на ковер.
— Твоя конгрегация, Тайлер, как мне представляется, дала тебе свою любовь. И твое дело — принять ее. Возможно, до сих пор они давали тебе восхищение, обожание, детское подобие любви, однако то, что случилось с тобой в то воскресенье — и их реакция на случившееся, — свидетельство зрелой и сочувственной любви.
— Да, — произнес Тайлер. — Это мое слово.
Утром он позвонил Чарли Остину и договорился о встрече с диаконами и Советом на следующий вечер. Позвонил матери, как делал ежедневно, чтобы узнать, как она. «А как ты думаешь, как я?» — отвечала она. И он задал себе вопрос: может, у его матери отсутствует способность принимать любовь? Он позвонил Белл. «Она переживет это, — сказала его сестра. — Она не собирается выбросить тебя из своей жизни. А между тем — добро пожаловать в страну взрослых людей!»
Тайлер вышел на долгую прогулку по кампусу семинарии. Страна взрослых людей. Он думал о том, как Бонхёффер верил, что человечество стоит на пороге взрослости. Что наш мир теперь достигает совершеннолетия и нуждается в новом понимании Бога — Бога не как разрешителя проблем, не того Бога, который, как мы рассчитываем, лишь один может сделать за человека то, что человек способен сделать сам. Тайлер остановился под огромным вязом и посмотрел с холма на реку далеко внизу. Если отношение мира к Богу менялось, что ж, отношение Тайлера к Богу менялось тоже. Он подумал о словах гимна, который всегда так любил: «Ты — помощь слабым, о Господь, пребудь со мной». Он понимал, кто-то может сказать — Ронда Скиллингс наверняка могла бы сказать, — что это всего лишь мольба испуганного ребенка, во тьме протянувшего руки, чтобы подержаться за руку родителя-Бога.
Но Тайлер, стоя под огромным вязом и тихонько напевая мелодию любимого гимна — «Пребудь со мной, уж меркнет свет дневной, густеет мгла, Господь, пребудь со мной!», — подумал, что Бог присутствует в самом этом гимне, в томлении и горестном признании одиночества и страхов, обуревающих человека в его жизни. Выражение всего этого, его искренность и правдивость — вот что придавало гимну такую красоту. Тайлер подумал об Уильяме Джеймсе,[102]написавшем, что возвышенное состояние ума никогда не бывает грубым или простым, что в таком состоянии, как представляется, содержится и некоторая доля его противоположности — в его разрешении. И для Тайлера это выражалось в таком вот непостижимом сочетании надежды и горя, что уже само по себе было даром Господним. И все же Тайлеру трудно было разобраться в том, что он чувствовал. Ощущение было такое, будто за время его долгих, тяжелых часов сна его прежние представления и идеи постепенно смещались и скрывались под другими — новыми, но пока еще бесформенными.