Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Биппером активировал «подзвучку», включил радиосканер и, прибавив громкость, понимающе ухмыльнулся: «Очень удобно, не погрешишь — не покаешься. Лучший путь для мокрушников в рай — это искреннее раскаяние в старости. С чистой совестью на свободу. Вот бы нам так…»
— «Если сыновья твои согрешили перед Ним, то Он и предал их в руку беззакония их, если же ты взыщешь Бога и помолишься Вседержителю…» — Степан Порфирьевич медленно читал вслух ветхозаветные откровения Иова.
Минут через двадцать, пресытившись, видимо, пищей духовной, он встал, распахнул холодильник, и было слышно, как ударилось стекло о стекло — «ну-ка посошок на дорожку». Крякнул громко, захрустел чем-то смачно, а в это время на Второй Советской показалась «бээмвуха» и, сверкнув фарами, замерла через дорогу напротив «Нивы» — черная как смоль, приземистая, чем-то напоминающая аллигатора с купированным хвостом.
«Ага, похоже, блудный сын явился. — Снегирев сразу откинулся на пассажирское сиденье и, не поднимая головы, вытащил напоминавший трость микрофон направленного действия. — С ним ухо надо держать востро». Между тем было слышно, как Степан Порфирьевич возится с замком в прихожей, бухнула входная дверь, и в квартире стало тихо, только махали маятником настенные, видимо, старинные часы.
«Отец семейства, чай, выпить не дурак. — Нацепив головные телефоны, Снегирев сориентировал микрофон и, включив усиление, сразу же услышал во дворе старческую поступь, сопровождаемую стуком палки об асфальт. — А во хмелю, чувствуется, буен».
— Тьфу, нечисть. — Топнув на подвернувшуюся мурку, Степан Пофирьевич пошаркал дальше, а в это время дверца «бээмвухи» хлопнула и послышался приятный, поставленный отлично голос:
— Здравствуй, батя! Может, в машину пойдем, дождь все-таки?
— Машина мне твоя ни на хрен не нужна. — (Удары палкой об асфальт стали слабеть, и Снегирев подкорректировал ориентировку микрофона.) — Ленька, засранец, толком говори, чего надо, и не мешай гулять, не видишь, моцион у меня.
— Батя, Максим умер, — генеральский голос звучал ровно и без скорбных обертонов, — пьяный выпал из окна, с пятого этажа.
— Опять ты мне врешь, чертов говнюк. — (Шарканье подошв прекратилось, и раздался хриплый, надсадный кашель.) — Как и с похоронами тогда. Знаю, к чему ты клонишь, паразит…
— Вот, батя, взгляни. — (Щелкнули застежки папки, и послышался бумажный шелест.) — Вот фотографии с места происшествия, заключения экспертов о причине смерти, данные следственного эксперимента. А вот протокол опознания, подписанный хирургом, делавшим Максиму операцию. Из Швейцарии привозили. Я специально не говорил тебе ничего, пока сам полностью не убедился.
— Вранье все, не верю. — (Палка яростно ударилась об асфальт, и кашель сделался еще надсаднее.) — Ты могилу материнскую, гад, разрыл, чтобы сережки с покойницы снять, что тебе стоит бумажонку состряпать…
— Да ладно тебе, батя, — генерал понизил голос и, похоже, улыбнулся, — сам знаешь, кто старое-то помянет… А сережки, что ты мамане подарил, к слову сказать, оказались из царских закромов. Так же как и портсигар, который Максим у тебя выпросил, я проверял. А насчет его самого не сомневайся, мертвый он, мертвее не бывает. По его пластиковым картам хмырь один уже две недели на Канарах отоваривается, приедет, будем с ним разбираться. Да только не о том речь. — Генеральский голос стал вкрадчивым. — Батя, я вот чего: Максима не вернешь, а время идет. Ну скажи, где оно, не дай Бог случится с тобой чего, и пропадет все к чертовой матери, достанется кому-нибудь. Батя, скажи.
— А это ведь ты его, Ленька, убил, сына-то родного! — Голос Степана Порфирьевича вдруг задрожал от ярости, и, свистнув в воздухе, палка ударилась обо что-то мягкое. — Думал небось, вместо Максимки я тебе клад открою? Хрен.
Снова свистнула палка, и, сдавленно охнув, генерал уронил папку, но тут же рассмеялся неожиданно зло:
— Расскажешь, батя, все расскажешь.
— Как, на отца родного руку поднял? — От сильного удара экс-прокурор застонал, а в это время дверца «бээмвухи» хлопнула.
— Тихо, плесень, не вошкайся, — послышался незнакомый насмешливый голос.
— Колун, в машину его! — Разъяренный генерал не говорил, а хрипло выдаивал слова, и, понимая, что контрнаблюдения не будет, Снегирев осторожно приложился к биноклю: «Так вот каков знаменитый спец по мокрухе».
На другой стороне улицы одетый в кожу крепыш быстрым движением поднял с колен седобородого старца, не обращая внимания на надсадные хрипы, повел его под руку к «бээмвухе» — на цыпочках, удерживая болевой предел.
— Ленька, гад, ты чего творишь, чертово семя? — Дернувшись, отставной прокурор внезапно обмяк.
— Похоже, готов. Сердце не выдержало. — Провожатый покосился на генерала.
— Готов? — Тот внезапно пришел в ярость и, ухватив покойного за воротник, с бешеной силой принялся трясти его: — Говори, говори, говори… — Глаза его выкатились, на губах появилась пена, и он стал похож на вампира, застигнутого солнцем.
— Это вряд ли, он холодный. — Тот, кого называли Колуном, далеко сплюнул сквозь зубы и холодно посмотрел на генерала: — Куда его?
— Человеку стало плохо на прогулке. Поехали отсюда. — Придя в себя, Шагаев перестал тревожить тело своего отца, «бээмвуха» взревела двигателем и исчезла.
Поди-ка догони ее — «семьсот сороковую», исходящую ревом сирен, с проблесковым маячком на крыше. Да ни в жизнь.
«Добрый вечер, дорогой друг! „Семьсот сороковая“ „БМВ“ с госномером таким-то в природе не существует…»
То, что было
Фрагмент седьмой
— Значит, доезжаете до Окуловки, — женский голос на другом конце линии был гнусав и полон надежды, — оттуда по утрам ходит подкидыш до Топорка. Минут сорок идет. А уж от Топорка километрах в тридцати Марьино и находится. Сейчас хорошо, дорога просохла. А в Марьине спросите, где дом Тепловой Анны Федоровны, покойницы, зайдите посмотреть, двери там не запирают. Обязательно съездите, — голос сделался елейно-приторным и заискрился ожиданием чуда, — лес, озеро, места замечательные. А о цене договоримся…
— Спасибо, я подумаю. — Шалаевский повесил трубку и, глянув на часы, выбрался из телефонной будки. «Лес рядом, это хорошо, может, в партизаны мне податься?»
На душе у него было так себе. Железнодорожный вояж прошел хоть и без осложнений, но безрадостно. У попутчиков оказался плод страсти, грудной и весьма голосистый, поезд прибыл в Пальмиру ни то ни се — ранним утром, а это самое утро выдалось туманным и хмурым. А вообще-то в северной столице, не в пример первопрестольной, было тихо и благородно. Переставляя враскорячку натруженные ноги, тянулось по домам уставшее шкурье, бомжи, бледно-синие со вчерашнего, нехотя выползали на кормление, а станционные менты — гладкие, лоснящиеся, чем-то похожие на зажравшихся котов — сыто жмурились и на бездомных внимания не обращали: голь перекатная, что с них взять, кроме головных болей?