Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Калмыцкая степь! Древнее, благородное создание природы, где нет ни одной кричащей краски, где нет ни одной резкой, острой черты в рельефе, где скупая печаль оттенков серого и голубого может поспорить с титанической цветовой лавиной осеннего русского леса, где мягкие, чуть волнистые линии холмов очаровывают душу глубже, чем хребты Кавказа, где скупые озерца, наполненные темной и спокойной древней водой, кажется, выражают суть воды больше, чем все моря и океаны…
Все проходит, а вот это огромное, чугунное, тяжелое солнце в вечернем дыму, этот горький ветер, полный до краев полынью, не забудутся. А потом, – не в бедности, а в богатстве встает степь…
Вот она весной, молодая, тюльпанная, океан, в котором ревут не волны, а краски. И злая верблюжья колючка окрашена зеленью, и молодые острые шипы ее еще нежны и мягки, не успели окостенеть…
А летней ночью в степи видишь, как галактический небоскреб высится весь, – от голубых и белых звездных глыб фундамента до уходящих под мировую крышу дымных туманностей и легких куполов шарообразных звездных скоплений…
Есть у степи одно особо замечательное свойство. Это свойство живет в ней неизменно, – и на рассвете, зимой и летом, и в темные ненастные ночи, и в светлые ночи. Всегда и прежде всего степь говорит человеку о свободе… Степь напоминает о ней тем, кто потерял ее.
Даренский, выйдя из машины, глядел на всадника, выехавшего на холм. В халате, подпоясанный веревкой, сидел он на мохнатой лошаденке и оглядывал с холма степь. Он был стар, лицо его казалось каменно жестким.
Даренский окликнул старика и, подойдя к нему, протянул портсигар. Старик, быстро повернувшись всем телом в седле, совмещая в себе подвижность юноши и рассуждающую медлительность старости, оглядел руку с протянутым портсигаром, затем лицо Даренского, затем его пистолет на боку, его три подполковничьих шпалы, его франтовские сапоги. Затем тонкими коричневыми пальцами, такими маленькими и тоненькими, что их можно было назвать пальчиками, он взял папиросу, повертел ее в воздухе.
Скуластое, каменно жесткое лицо старого калмыка все изменилось, и из морщин глянули два добрых и умных глаза. И взгляд этих старых карих глаз, одновременно испытующий и доверчивый, видно, таил в себе что-то очень славное. Даренскому беспричинно стало весело и приятно. Лошадь старика, недоброжелательно запрядавшая при приближении Даренского ушами, вдруг успокоилась, наставила с любопытством сперва одно, потом другое ухо, а затем улыбнулась всей своей большезубой мордой и прекрасными очами.
– Спасиба, – тоненьким голосом сказал старик.
Он провел ладонью по плечу Даренского и сказал:
– У меня было два сына в кавалерийской дивизии, один убитый, старший, – и он показал рукой повыше лошадиной головы, – а второй, младший, – и он показал пониже лошадиной головы, – пулеметчик, три орден есть. – Потом он спросил: – Бачку имеешь?
– Мать жива, а отец мой умер.
– Ай, плохо, – покачал головой старик, и Даренский подумал, что он не из вежливости сокрушался, а от души, узнав, что у русского подполковника, угостившего его папиросой, умер отец.
А потом старик вдруг гикнул, беспечно взмахнул рукой, и лошадь ринулась с холма с непередаваемой быстротой и непередаваемой легкостью.
О чем думал, мчась по степи, всадник: о сыновьях, о том, что у оставшегося возле испорченного автомобиля русского подполковника умер отец?
Даренский следил за стремительной скачкой старика, и в висках не кровь стучала, а одно лишь слово: «Воля… воля… воля…»
И зависть к старому калмыку охватила его.
69
Даренский выехал из штаба фронта в длительную командировку в армию, стоявшую на крайнем левом фланге. Поездки в эту армию считались среди работников штаба особо неприятными, – пугали отсутствие воды, жилья, плохое снабжение, большие расстояния и скверные дороги. Командование не имело точных сведений о положении в войсках, затерявшихся в песке между каспийским побережьем и калмыцкой степью, и начальство, посылая Даренского в этот район, надавало ему множество поручений.
Проехав сотни километров по степи, Даренский почувствовал, как тоска осилила его. Здесь никто не помышлял о наступлении, безысходным казалось положение войск, загнанных немцами на край света…
Не во сне ли было недавнее, день и ночь не ослабевавшее штабное напряжение, догадки о близости наступления, движение резервов, телеграммы, шифровки, круглосуточная работа фронтового узла связи, гул идущих с севера автомобильных и танковых колонн?
Слушая унылые разговоры артиллерийских и общевойсковых командиров, собирая и проверяя данные о состоянии материальной части, инспектируя артиллерийские дивизионы и батареи, глядя на угрюмые лица красноармейцев и командиров, глядя, как медленно, лениво двигались люди по степной пыли, Даренский постепенно подчинился монотонной тоске этих мест. Вот, думал он, дошла Россия до верблюжьих степей, до барханных песчаных холмов и легла, обессиленная, на недобрую землю, и уже не встать, не подняться ей.
Даренский приехал в штаб армии и отправился к высокому начальству.
В просторной полутемной комнате лысеющий, с сытым лицом молодец в гимнастерке без знаков различия играл в карты с двумя женщинами в военной форме. Молодец и женщины с лейтенантскими кубиками не прервали игры при входе подполковника, а, лишь рассеянно оглядев его, продолжали ожесточенно произносить:
– А козыря не хочешь? А вальта не хочешь?
Даренский выждал, пока окончится сдача, и спросил:
– Здесь размещен командующий армией?
Одна из молодых женщин ответила:
– Он уехал на правый фланг, будет только к вечеру. – Она оглядела Даренского опытным взором военнослужащей и спросила: – Вы, наверное, из штаба фронта, товарищ подполковник?
– Так точно, – ответил Даренский и, едва заметно подмигнув, спросил: – А, извините, члена Военного совета я могу видеть?
– Он уехал с командующим, будет только вечером, – ответила вторая женщина и спросила: – Вы не из штаба артиллерии?
– Так точно, – ответил Даренский.
Первая, отвечавшая о командующем, показалась Даренскому особенно интересной, хотя она, видимо, была значительно старше, чем та, что ответила о члене Военного совета. Иногда такие женщины кажутся очень красивыми, иногда же при случайном повороте головы вдруг становятся увядшими, пожилыми, неинтересными. И эта, нынешняя, была из такой породы, с прямым красивым носом, с синими недобрыми глазами, говорившими о том, что эта женщина знает точную цену и людям и себе.
Лицо ее казалось совсем молодым, ну не дашь ей больше двадцати пяти лет, а чуть нахмурилась, задумалась, стали видны морщинки в уголках губ и отвисающая кожа под подбородком, – не дашь ей меньше сорока пяти. Но вот уж ноги в хромовых по мерке сапожках действительно были хороши.
Все эти обстоятельства, о которых довольно долго рассказывать, сразу стали ясны для опытного глаза Даренского.
А вторая была молодой, но располневшей,