Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А как взволновали меня другие строки поэмы, изображающие Мироздание, солнца, звезды, Млечный Путь, нашу тесную Землю со всем, что на ней выросло, и ее Северный полюс!
Рядом с поэмой Клопштока, справа от меня, лежит история римского императора Тиберия{177}. Этот ужас, исходящий от могущественных государств… Непродуктивная убийственная власть, которую прославлял Вергилий. Убийственные походы Германика… Виновных и невиновных жертв — уже растерзанных после того, как их стащили крючьями с Лестницы рыданий{178}, — спустя сколько-то дней, когда они начинали разлагаться, опять насаживали на железный крюк, уподобляя пойманной на приманку треске, и тащили по улицам… Но, как говорят, без законов не обойтись, и Рим своими законами гордился. Один из этих законов запрещал убивать девственниц посредством удавки. Но когда Тиберий захотел устранить семью Сеяна{179}, командующего преторианской гвардией, и в тюрьму притащили десятилетнюю девочку, дочь Сеяна, палачу — чтобы закон был соблюден — приказали сперва изнасиловать ребенка, а уж потом удавить и сбросить по окровавленным ступеням{180}. Тем не менее Вергилий говорит: «Смогут другие создать изваянья живые из бронзы, / Или обличье мужей повторить во мраморе лучше, / Тяжбы лучше вести и движенья неба искусней / вычислят иль назовут восходящие звезды, — не спорю: / Римлянин! Ты научись народами править державно — / В этом искусство твое! — налагать условия мира, / Милость покорным являть и смирять войною надменных — —»{181}. Слова, слова, слова: фальшивые и недостаточно действенные, чтобы смыть кровь; недостаточно громкие, несмотря на скрытый в них обман, чтобы заглушить боль. Убивать миллионы и миллионы людей — вот в чем заключается искусство империй. Почему мы, слабые, не находим в себе мужества, чтобы назвать Наполеона преступником? А пьяницу Александра — скотиной? — Имена, избранные Историей, — они заслуживают только проклятия.
Сердце мое горестно сжимается, когда я, выныривая из музыкальных грез, вспоминаю эти исторические картины. Уныние начинает подмешиваться к радости и мало-помалу поглощает ее.
Я решил, что напишу произведение для, если можно так выразиться, двух хоров: концертную симфонию{182}, где струнным инструментам, усиленным двумя валторнами, как Tutti{183}, будут противостоять солирующие инструменты — кларнет, два гобоя и фагот.
Аякс не знает, что я уже несколько дней обдумываю новые музыкальные идеи и пишу партитуру для оркестра{184}. Он думает, я все еще занят клавирной сонатой — улучшаю ее или расширяю. Он не знает, что я работаю как одержимый, потому что часы ко мне милостивы: сила моей души не скована печалью или усталостью. — Он находит меня неприветливым и рассеянным, когда я выныриваю из своих фантазий, которые зримы для моих глаз только как темные пятнышки чернил на белой бумаге. Мой дух чувствует себя свободным; но трепещущие нервы сейчас плохо переносят разговоры даже на безразличные мне темы. Пять линий нотного стана — никакие не границы. Совокупность нотных головок, штилей, флажков и скрипичных ключей — это как тело, которое состоит не только из сухожилий, костей, мышц, нервов, печени, почек и кожи: оно скрывает в себе еще и прекрасный дар — возможность заключить в объятия весь мир и то, что вблизи от тебя, отчего возникают непостижимые чувственные ощущения… — Это как цветущий день, насыщенный радостью.
Итак, я мало что могу сказать Аяксу. За столом я по большей части молчу; чтобы разговорить меня, ему приходится задавать вопросы. Наверняка он наблюдает за мной. Вероятно, ему кажется, что я веду себя недружелюбно… или высокомерно: во всяком случае, как-то по-дурацки. Он недавно спросил, есть ли на острове бордель.