Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Штейн куролесил как мог. Но перебороть интеллигентность натуры он все-таки не мог, и куролесил как-то неубедительно. Тоже пробовал пить, но мешало субтильное сложение и оставшийся слабым после блокады желудок, и банку он не держал. Пробовал выходить на развод в носках, отдавая честь адмиралу на стенке ботинком. Выпадал во время инспекции за борт. Вверенная ему радиослужба на учениях ловила то шведский сухогруз на горизонте, по которому, к счастью, промахивались, то вражьи голоса, которые каким-то удивительным образом усиливаются по корабельной трансляции, так что все в ужасе представляют себе поражение в неожиданно начавшейся Третьей Мировой войне и уже захваченный врагом Кремль… Другого бы уже под барабанный треск расстреляли.
Но ему не везло. Как-то к нему относились снисходительно. Он обрел репутацию вот такого поэта, интеллигента, человека тонкой душевной организации и романтика – безвредного, то есть, дурачка, потешающего моряков в их трудной службе. Офицеры, в скуке гарнизонной жизни, его обожали – кроме непосредственного начальства, которое увлеклось своего рода спортом: кто быстрее спихнет его со своего корабля. Щегольством было спихнуть его недругу.
Пробовали сплавить его с командой на полгода на Целину, и потом еще полгода вылавливали по степям его дезертиров. Если отправляли на берег перебирать с матросиками лук или картошку, матросики неукоснительно загоняли овощ налево и, перепившись, дрались с комендантским патрулем. На него можно было твердо рассчитывать – что все будет именно не так, как надо.
Тем временем, заметьте, проходит то самое хрущевское сокращение миллион двести. Офицеров увольняют с флота, они плачут и молят оставить, потому что любят море и жизни на гражданке не представляют, – а лейтенант Штейн плачет и молит, что не любит море и хочет на гражданку, и продолжает служить. Такова особенная военная мудрость. Все наизусть знают, что драматург Штейн, личный друг главных адмиралов, его родной дядя и протежирует племяннику, и предпочитают не встревать в родственные отношения. Вдруг дядя куда стукнет, лапа неслабая; себе дешевле помогать расти молодому офицеру.
И Штейн вырастает до старшего лейтенанта. Этот праздник он отметил пропиванием месячного жалованья и безысходным рыданием.
Офицер рыдает, а служба идет. И он постепенно приспосабливается. У евреев вообще повышенная приспособляемость. Он ведет в Доме офицеров флотское ЛИТО. Ездит на совещания флотских корреспондентов. Посылает в издательство сборник стихов. И подходит время, и ему присваивают капитан-лейтенанта.
Жизнь кончена… Тянуть лямку еще пять лет… зато потом он выйдет с этим званием в отставку – и вот тогда, на закате зрелости, начнется вторая, она же настоящая, жизнь. И все будет еще хорошо. Он считает календарь…
А проверяющий кадровик, между делом:
– Как там у тебя этот чудик, ну, поэт, племянник Штейна? служит? жив?
– Ничего, товарищ адмирал. Конечно, не моряк… но старается.
– Ну хорошо. Дядя высоко вхож… ты не очень, в общем… понимаешь. Я б его, конечно, сам удавил… но ты не зажимай там особо. Срок очередного звания когда? представь, представь…
Штейн уже сговорил себе работку на берегу, уже купил ящик коньяку для отвальной, и тут ему сообщают радостную новость:
– Ну… ставь!.. Причитается с тебя.
– Да уж! – счастливо соглашается он.
– Представили на капитана третьего ранга. Слыхал?
– Кого, – говорит, – представили? Куда?..
– Тебя! Иди – покупай погоны с двумя просветами.
Штейн оседает на пол, потом встает и идет в гарнизонный магазин покупать веревку. Господи, не по вине кара. Это означает ждать отставки еще пять лет! Этого он не вынесет.
Сказано – сделано. Вместо хождения на службу он садится вплотную к праздничному ящику коньяка и неделю справляет по себе поминки. А выпив ящик, последнюю бутылку сует в карман, садится в поезд и едет в Москву. К дяде. Плюнув на гордость, он решает обратиться за помощью к великому драматургу и каперангу в отставке своему дяде в третий и последний раз в жизни.
И он вваливается в дядину шикарную квартиру на Кутузовском. И дядя встречает явление племянника-обалдуя с неудовольствием. Потому что такой родственник-недотепа несколько марает его моряцкую репутацию. Помогал ему, помогал, а все без толку…
Племянник снимает шинель, трет лапкой трещащий лоб, получает добрый шлепок по загривку и добрую чарку на опохмел:
– Ну… как служба идет? Чем порадуешь? Пора и очередное звание получать.
При слове «звание» племянник искажается обликом, приземляется мимо стула, плачет и говорит:
– Дядя! Ты же знаешь, что я, в общем, не офицер. Я по натуре сугубо штатский человек. Я учился играть на скрипке и окончил музыкальную школу. Я поэт. Я пишу стихи. У меня даже книжку хотели в издательстве принять…
– Что же – скрипка! – гремит дядя, человек крупный и удачливый, без сантиментов; набрался душевной грубости у адмиралов. – Римский-Корсаков тоже был композитор, а какой морской офицер был!
– Дядя, – говорит Штейн. – Я не Римский, а ты не Корсаков. Ему хорошо, он бронзовый памятник. А моих сил больше нет. Если мне дадут капитана третьего ранга, я застрелюсь.
– Странное отношение к карьере, – не соглашается дядя. – А чего ж ты хотел – сразу прыгнуть в адмиралы? Послужи сначала.
– Не буду служить! – буйствует племянник. – Это ты во всем виноват!
– Ах ты щенок! – говорит дядя, каперанг в отставке и великий военно-морской драматург. – Да если бы не я, ты бы вообще в училище не поступил…
– Да, – вопит племянник, – и был бы счастлив! Это ты – «кем ты хочешь быть! кем ты хочешь быть!» – погубил мою жизнь!..
– …тебя бы законопатили на Чукотку, там бы ты хлебнул лиха по уши!
– И прекрасно! на Колыму! и давно бы застрелился и не мучился!
– Я все для тебя сделал! Чего ты теперь еще от меня хочешь?
Подведя беседу к нужному вопросу, племянник переселяется с пола на стул. И внушает вкрадчиво:
– Слушай… ты ведь запросто за руку со всеми адмиралами… с нашим командующим…
– Да уж… – кивает дядя не без самодовольства. – Потому что – уважают!
– Вот. Послушай. Ты бы не мог встретиться с адмиралом Головко, и раз в жизни попросить… если б он подписал…