Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И это, несомненно, – язык Итаки, изворотливый, как танец журавля, переливчатый, словно угасшие зеркала Кносса.
Этот голос, без сомнения, мог принадлежать только тому, кого ласкали жрицы луны, и потому не сон чужеземца видели – слышали – мы, а голос Одиссея, царя Итаки.
Он устал. Он странствовал. Он вернулся.
Значит, скоро твоя рука обнимет отца и, может быть, даже обнажит меч или поднимет копьё, чтобы наконец настичь врагов хотя бы у себя дома.
Ты дождался, Телемах. Можешь спать спокойно.
Пора и мне: ветер стихает, а без него возвращаться тяжелее и дольше.
Поутру – по ветру – я вернусь и уговорю мать, царицу Кирку, нанять самый быстрый на Эе корабль и велю править к берегам Итаки.
Разве не может, разве не должен и младший из братьев повидать отца, который до этого жил лишь в чужих словах и рассказах, – теперь, когда его плавание завершилось?
И тебе, Телемах, некуда больше плыть – ты можешь спать спокойно.
Я уговорю мать и отправлюсь к отцу.
Спи спокойно, Телемах. Спи.
Вторую часть «Каталогов Телегона», по мнению некоторых, составляет дюжина папирусных свитков, обнаруженных в библиотеке Вавилона. Однако свитки эти до сих пор не дешифрованы.
По-прежнему не удаётся даже предположительно установить, на каком языке они написаны.
Очевидно, следует либо смириться с тем, что текст второй части безвозвратно утрачен, либо признать, что её не существует, и никогда не существовало в природе.
Они уверяют, что подобрали меня на рынке. Может быть, и так, но зачем я ходил туда, в самое пекло?
Не могу вспомнить.
С того дня, когда вернувшийся Одиссей открылся мне и Телемаху, я понял: состарилось не только тело мое – состарилась и память. Ко мне возвращаются забытые языки, и совсем далекие голоса и лица, а то, что случилось вчера, покрывается мраком, как теперь…
Теперь уже ночь – уже глубокая, должно быть, раз я не помню, когда застигли меня сон и прохлада.
Одиссей вернулся? Разве я сказал «Одиссей вернулся»?
Правильно: мне нужно было на рынок, потому что вернулся Одиссей…
Нет, не так… Ведь луна успела обновиться трижды…
Да. Луна обновилась трижды с того дня, когда Одиссей открылся мне и Телемаху.
Я помню: в полдень они вошли в зал очага, где женихи готовились к состязанию. И пока Пенелопа ждала наверху, они вдвоем, за дверями закрытыми, перебили их всех – двенадцать лучших воинов Итаки. Приезжие, собравшиеся толпой позади дворца, разбежались сами. Помню вопли, взмывавшие, точно облака чада из огня, над их гудящими головами: «Одиссей вернулся!».
Пенелопа не выходила до темноты. Говорят, прежде чем проводить царицу в обмытый и убранный зал, служанки вывели её на дальний двор, куда сложили убитых. Она попросила показать только тело Антиноя.
Да. С того дня, когда Пенелопа признала Одиссея и как будто начала молодеть, словно не рожавшая, – с того самого дня память моя состарилась окончательно.
Ни праздников, ни трудов, ни царских лиц, ни собственных снов, – ничего, бывшего потом, я не в силах припомнить, кроме медвяного, как бы медлящего на языке, вкуса вина, которое мне начали приносить каждый вечер из кладовых царицы.
И ещё я забыл: день или ночь, когда Одиссей снова покинул Итаку. Родственники убитых женихов спустились с гор, поднялись из долин и сошлись у дворца. Кто-то, – кажется, из братьев Антиноя, – поднял копьё над толпой, и она ответила рёвом: вызывали Одиссея. А когда отдавили стражу и вломились внутрь – Одиссея уже не было: опасаясь мести, он ушёл пастушьей тропой в сторону моря.
И ещё я забыл: шесть дней и ночей Пенелопа провела, запершись со служанками, поедая медовые лепешки, пытаясь получить оракулы, и впервые сама вошла ко мне сразу после того, как дворец оставил и Телемах. Она присела прямо у полога на пол (я даже не успел толком проснуться), уронила руки в черный провал платья меж колен и сказала, что Телемах опять отправился на поиски отца.
«Дай мне яду, Ментор, – сказала она. – Всё повторяется. Я не знаю, чему верить. Оракулы говорят, будто смерть придет к Одиссею из-за моря и найдет его на родном берегу. Значит, он правильно сделал, оставив нас вновь, и ему лучше никогда не возвращаться? И зачем мне жить? Я спрашивала и о Телемахе. Он больше не ступит на землю Итаки, Ментор, у него никогда не будет детей, и род Одиссея прервётся… Дай мне яду».
Я забыл так много – и теперь (чему удивляться?) не могу вспомнить и слов, которые нашел, чтобы успокоить её. Я не сказал ей только, что, хотя здесь давно никто не верит оракулам, ремесло предков пока не обманывало меня, и мои оракулы были тверды, как зеркала: очень скоро сыновья Одиссея станут отцами, а сам он вернётся во дворец.
Да. Лишь трижды луна обновилась, а я успел забыть так много…
«Вернётся во дворец» – я сказал? Что же ты молчишь, моя память? Говори: Одиссей вернулся!
Его привезли утром пастухи на волах – я вспомнил. Когда откинули промокший мешок, прикрывавший тело, Пенелопа вскрикнула, и служанки повисли на её руках: рана над печенью царя чернела смертным серпом.
Одиссей вернулся во дворец – теперь уже навсегда, и никто не знал, чьё копьё настигло царя на берегу, где его нашли меж камней остроносые псы пастухов.
Я вспомнил: царь Итаки, омытый и умащенный, лежит теперь на ложе из кольев и копий под белою тканью в зале очага. У дверей – каменная чаша с речною водой, и двери открыты, чтобы любой мог войти и убедиться, что Одиссей больше никогда самовольно не покинет Итаку. Плакальщицы уже умолкли, наверное, и уже на холме за дворцом костер возвышается стругом.
Я вспомнил: народ из города и селений потянулся к дворцу, не дожидаясь вечерней прохлады, а я отправился на рынок, в самое пекло. Мне нужен был дударь, – лучший из дударей, которых здесь называют авлетами, – чтобы он провожал царя, когда того понесут на костер, печальной игрою и песней.
Я отправился на рынок, потому что слышал, будто в день убийства женихов появился там никому не известный авлет – совсем юный, но быстро превзошедший своей игрой всех остальных и собравший в полдня их шестидневные сборы. Мне нужно было разыскать его – теперь я вспомнил…
Рынок был пуст. Тени теснились только в проулках, и, хотя в ушах у меня звенело от тишины и нещадного солнца, я скоро услышал его, и потом, свернув в проход меж лавками менял и гадалок, – увидел. Он сидел, поигрывая, под навесом, а когда вынул изо рта свою двурогую дудку, – авлос с золотой пчелой на стыке, – я понял, чего испугался: он был юн и бел телом, волосы его и в тени отливали цветом густым и тяжёлым, словно мёд или смола, а на руках и вкруг губ, как у старца, бурели морщины.